Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осознание того, что променял, пожалуй, орла на кукушку, пришло в первые же месяцы моей воинской службы, которую я проходил во втором классе в Мецце в артиллерийском полку на конной тяге. Во время самых унизительных нарядов и самых изнурительных упражнений на плацу я не мог помешать себе думать о Никите, который в это время прохлаждался где-то в Бельгии рядом с чувственной Лили. Если бы он видел, как я чистил картошку, подметал двор, убирал сортиры или ухаживал за батарейными лошадьми, он вовсю повеселился бы и назвал меня полным идиотом. Навязчивая мысль о том, что я стал виновником своего собственного несчастья, достигла крайней степени, когда в казарме я получил авторский экземпляр моей первой изданной книги «Обманчивый свет». Я должен был вот-вот уйти в армию, когда узнал, что рукопись этого романа принята издательством «Плон». Но мой издатель потребовал, чтобы для ее издания я взял псевдоним, так как, по его мнению, моя фамилия с русским звучанием могла заставить читателя думать, что речь идет о переводе, что неизбежно повредило бы распространению произведения. Будучи человеком податливым, я несколько раз поменял местами буквы моей настоящей фамилии, прежде чем решил, что моей фамилией будет Труайя. Заодно без особого воодушевления я изменил и имя – Льва на Анри.
Теперь, когда товарищи рядом со мной болтали и смеялись, я с тревогой рассматривал обложку этой книги, над которой когда-то с таким прилежанием, с такой надеждой и такой искренней гордостью работал. Заголовок был мой, текст – мой, но автором был, определенно, кто-то другой. Его имя – Анри Труайя – мне ни о чем не говорило. Заставив себя принять гражданство, я дал гражданство моей книге. Под этим новым, заимствованным именем она мне больше не принадлежала. Она была неизвестно чьим произведением. Неожиданно передо мной встал страшный вопрос: «Если Никита увидит „Обманчивый свет“ в витрине книжного магазина в Брюсселе, он даже не будет знать, что этот роман – мой!» И дело осложнялось тем, что я не знал адреса моего друга. Следовательно, как бы ни было велико мое желание сообщить ему о моем литературном дебюте, я даже не мог дать ему знать, что Тарасов и Труайя – одно и то же лицо и что второй только что опубликовал свою первую книгу. Для Никиты я никогда ничего не написал со времени «Сына сатрапа». Между тем «Обманчивый свет» был очень хорошо принят критикой. Получая газетные статьи, которые мне регулярно присылал мой издатель, я злился от того, что торчал в казарме Мецца, рядом с неграмотными и веселыми рядовыми, в то время как мое новое имя рождалось вдали от меня, в Париже.
Однако, вернувшись к гражданской жизни, я понял, что трудности, на которые когда-то жаловался в армии, не мешали неожиданным поворотам в моей жизни начинающего писателя, более или менее влюбленного холостяка и неопытного чиновника с ограниченными административными возможностями. В декабре 1938 года я стал знаменитым. За четвертый роман «Паук» мне, против всякого ожидания, была присуждена Гонкуровская премия.
Это внезапное признание настолько же испугало, насколько потрясло меня. Посмею ли, спрашивал я себя, написать еще хоть несколько строчек после такого ошеломляющего успеха? Страх разочаровать тех, кто оказал мне доверие, почти лишил смелости продолжать слишком блестяще начатую карьеру. Исполнив с грехом пополам обязанности, которых требует всегда подобное событие, я почувствовал необходимость посетить тех великих русских писателей, которые находились в эмиграции во Франции со времени большевистской революции. Я прочел к тому времени их произведения и сожалел, что они были так мало известны французским читателям. Став знаменитым, я чувствовал себя в долгу перед теми, кто продолжал, несмотря на огромный талант, влачить жалкое существование в тени. Я почти испытывал желание извиниться перед ними за свой успех. Повод казался подходящим для того, чтобы оказать им почтение.
Один за другим Ремизов, Шмелев, Мережковский и его жена Зинаида Гиппиус сердечно встретили меня и порадовались тому, что один из их соотечественников стал знаменитым. Однако за их словами я чувствовал затаенную печаль, грусть творцов, лишенных своей привычной аудитории, пленников переводчиков. Я спрашивал себя, что они могли думать обо мне, кто в какой-то мере предал их дело, так как писал на французском. Сразу после получения Гонкуровской премии я прочитал в русской газете «Последние новости» следующую заметку: «Вот один из самых печальных результатов денационализации. Если бы ее не было, то Труайя был бы, очевидно, русским писателем. Но он получил образование во Франции, французский язык стал для него более близким, чем его родной язык, и, конечно, он никогда не вернется в русскую литературу»[12].
Вердикт был ясен: в таком положении я был не их круга. Не предатель, но двусмысленный союзник, дважды эмигрировавший писатель, человек, имеющий две родины. Удалившись в изгнание, они потеряли не только свои корни, но и своих читателей и, в конце концов, смысл своего существования. Возмужавшие в несчастье, они писали лучше, чем когда-то; однако французские издатели отказывались издавать переводы их произведений, французская пресса игнорировала их, только маленький кружок русских эмигрантов еще читал их в рукописях.
Бежав из России, они прибыли в никуда. Они жили в промежуточной и абстрактной зоне, в некоей no man’s land[13], в ледяном аду апатридов. Думая о них на следующий после получения Гонкуровской премии день, я видел не нелепую госпожу Воеводову, мать Никиты и автора, писавшего для себя самой слащавые романы, а настоящих русских писателей, живших в эмиграции, флагманов, за которыми шло лишь немногочисленное племя последователей. Почему-то сегодня еще меня неотступно преследуют воспоминания об Алексее Ремизове. Он стоит перед моими глазами, как во время визита, который я нанес ему в Париже из уважения. Старый карлик с толстыми губами и глазами ребенка, он подписывает мне свою последнюю книгу четким, каллиграфическим почерком. Все его творчество находится под сильным влиянием бурлескной фантасмагории русских сказок. Он сам похож на одного из необычных персонажей, которыми населены его произведения. Явно воздух берегов Сены ничто не значит для него. Подписав книгу, он тихим голосом доверительно говорит мне, что ему трудно писать вне «той» страны. Рядом с этим потерявшимся, обобранным, обокраденным человеком я еще больше, чем вчера, чувствую себя узурпатором.
Эти переживания, впрочем, очень быстро захлестнула волна страха, уже овладевшего Францией. С каждым днем приближалась угроза войны с Германией. Безумные крики Гитлера на радио, тревожные заголовки газет, пессимистические комментарии моего окружения усмирили пришедшую не во время радость от лауреатства. С началом мобилизации я испытал двойное потрясение. Я переживал за Францию и волновался за свои планы, связанные с писательским будущим. Кто станет интересоваться книгами, когда вся молодежь уйдет на фронт? Не осуждена ли литература на гибель, оказавшись в потоке слез и крови? Общая опасность делала мелочными и даже смешными творческие интересы, которые волновали нас на протяжении мирных лет. Я завидовал Никите. Укрывшийся в Бельгии и не подлежавший мобилизации из-за того, что был иностранцем, он, вероятно, ускользнет от резни. В то же время я думал о папе, мирном и процветавшем в России, судьба которого была разбита не зависевшими от его воли обстоятельствами. Он потерял все – дом, состояние, друзей, родину, не будучи ответственным за свои несчастья. Политические потрясения играли против него и столкнули его с пути, который он проложил. Что ж, все начиналось заново с разницей в двадцать лет! Как и отец, я должен был сегодня распрощаться с моими вчерашними планами и склонить голову под давлением слепой судьбы. Я покорился печальной чести быть последним лауреатом Гонкуровской премии мирного времени!