Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Индульгенции называются «покупными и лживыми грамотами». Особой силой обладает обвинение, которое апостол Петр, имевший в Раю вид пылающего светоча, раскаляясь от гнева докрасна, обращает против папы:
Тот, кто, как вор, воссел на мой престол,
На мой престол, на мой престол, который
Пуст перед сыном божиим, возвел
На кладбище моем сплошные горы
Кровавой грязи…
(Рай, XXVII, 22–26)
Нападки Данте на переродившуюся церковь не являлись чем-то новым для средневековья. Он надеялся исправить католическую церковь, сохранив ее структуру и вероучение. Но пафос его обличений неразрывно связан с обостренным гражданским чувством, неистовой натурой борца. Только реформированная церковь может, по убеждению Данте, помочь людям обрести вечное блаженство на небе.
Предвосхищая умонастроение людей Возрождения, Данте по-новому относится к славе. Вопреки средневековому представлению о тщете всего земного, слава, считает поэт, достойным образом увенчивает человеческие свершения.
«Храни мой Клад, я в нем живым остался» (Ад, XV, 119), — единственное желание палимого огнем Брунетто Латини{158}.
Когда Данте, поднявшись на вершину адского обвала, обессиленный, сел, Вергилий обратился к нему со словами:
Теперь ты леность должен отмести, —
Сказал учитель. — Лежа под периной
Да сидя в мягком, славы не найти.
Кто без нее готов быть взят кончиной,
Такой же в мире оставляет след,
Как в ветре дым и пена над пучиной.
Встань! Победи томленье, нет побед,
Запретных духу…
(Ад, XXIV, 46–53)
И Данте вполне осознает величие своего подвига — именно так обозначает он нисхождение в Ад (Ад, II, 12). «Здесь не бывал никто по эту пору», — столь же гордо заявляет он, первым из смертных побывав в Раю (Рай, II, 7).
Возвышенно звучат слова последнего проводника Данте, Бернарда Клервоского, о поэте, вознесшемся на девятое небо Рая и созерцавшем Райскую розу:
Он, человек, который ото дна
Вселенной вплоть досюда, часть за частью,
Селенья духов обозрел сполна…
(Рай, XXXIII, 22–24)
Данте хочет остаться в памяти людей, сохранить для будущих поколений «хоть искру славы заповедной» (Рай, XXXIII, 71). Он ощущает собственную значимость (чувство греховное, с точки зрения церковной!).
Твой крик пройдет, как ветер по высотам,
Клоня сильней большие дерева;
И это будет для тебя почетом, —
предсказывает ему его предок Каччагвида (Рай, XVII, 133–135).
В беседе Данте с Каччагвидой, которой отведены три песни «Рая» (XV–XVII), вновь ощущается раздвоенность сознания поэта. Данте гордится древностью рода, к которому принадлежит, — и тут же иронизирует над этим:
О скудная вельможность нашей крови!{159}
Тому, что гордость ты внушаешь нам
Здесь, где упадок истинной Любови,
Вовек не удивлюсь…
(Рай, XVI, 1–4)
Данте помещает в Чистилище графа Омберто за то, что он, будучи представителем древнего рода, стал заносчив и начал презирать людей, «позабыв, что мать у всех одна» (Чистилище, XI, 62–63). В «Пире» Данте доказывает, что «не род делает благородными отдельные личности, а отдельные личности делают род благородным»{160}. «И я впрямь осмеливаюсь утверждать, — пишет он в том же трактате, — что человеческое благородство, поскольку это касается множества его плодов{161}, превосходит благородство ангелов, хотя ангельское в целом и более божественно»{162}. «Из всех проявлений божественной премудрости человек — величайшее чудо»{163}, — восклицает он.
Данте убежден, что гордость — смертный грех и должна быть наказана муками Ада или Чистилища. Но Данте — человек и поэт — перерастает Данте — моралиста и богослова: неосознанно он отклоняется от этих жестких и узких норм и относится сочувственно к людям гордым. Под огненным дождем, презрев страдания, лежит в седьмом круге Ада Капаней. В жизни, осаждая Фивы и поднявшись на городскую стену, он бросил вызов Зевсу и другим богам. «Каким я жил, таким и в смерти буду!» — кричит он, и Данте дивится его гордыне «как чуду» (Ад, XIV, 51). Столь же неукротим духом вождь флорентийских гибеллинов Фарината дельи Уберти, погребенный в огненной могиле среди эпикурейцев, отрицавших бессмертие души.
А он, чело и грудь вздымая властно,
Казалось, Ад с презреньем озирал.
(Ад, X, 35–36)
Лишенные какой-либо надежды, обреченные на вечные муки, эти грешники проявляют необычайную стойкость духа, придающую им величие. Данте вновь расходится с традиционно-средневековым изображением грешников.
Процесс самоутверждения человека — процесс длительный и мучительный, а Данте стоял в самом его начале. В том, как он изображал этих гордых людей, нельзя усмотреть последовательно гуманистического взгляда. В поэме имеется и такое место:
О христиане, гордые сердцами,
Несчастные, чьи тусклые умы
Уводят вас попятными путями!
Вам невдомек, что только черви мы…
(Чистилище, X, 121–124)
С этими словами обращается Данте в круге первом Чистилища к гордецам, которые очищаются от греха тем, что несут камни непомерной тяжести, придавившие их к земле. Данте, признаваясь в собственной гордости, уверен, что его ждет та же участь: «той ношей я заране пригнетен» (Чистилище, XIII, 138). Подобная мысль вызывает в нем ужас — и все же он даже не помышляет о том, чтобы отказаться от гордыни при жизни. Так в муках рождается личность, понемногу освобождающаяся от средневековых пут, формируется самосознание человека. Данте выражает твердую уверенность в непрерывном совершенствовании человеческого рода:
…на смену век идет не дикий!
Кисть Чимабуэ славилась одна,
А ныне Джотто чествуют без лести,
И живопись того затемнена.
За Гвидо новый