Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скрежещущая монотонность голоса этого человека сливалась со смесью дороги, с ветром, машиной, шинами, движением, и в успокаивающей темноте за прикрытыми глазами стопщика возникли ясные ленты мягкого света, желтого, как малярная краска, они перемежались симметрично расположенными полосами тьмы, и полосы эти, как ни странно, были горизонтальны и без видимого окончания. Он мог выползти между них. Он открыл глаза, и водила на него взирал.
– Ты храпел, чувак. Громко.
– Мне это уже говорили.
– Можешь вообразить развлекательную ценность.
– Да без всякого. Имеющим на руках билеты следует обратиться в ближайшую кассу для полного возмещения их стоимости.
– Так ты забавник.
Стопщик пожал плечами.
– Женат?
Стопщик рассматривал свои сапоги, скромненько сидевшие бок о бок на полу кабины, их умеренный размер – частый источник стыда, детские ноги у него вообще-то, ни к чему им прикрепляться к обычному взрослому телу.
– Уже нет, – ответил он.
– Так и знал. Я всегда знаю. Такой род занятий, как у меня, – великий учитель. Узнаешь о человеческой природе, как распознавать в ней определенные аспекты. И дорога, конечно, – это колоссальная аллея раскуроченных браков.
Стопщик получил это наблюдение без единого замечания.
– Так расскажи мне про себя.
– Твою коллекцию пополнить?
– Исследования, чисто научные изыскания. Думаю сварганить книжку, когда на пенсию выйду: «Белые полосы и плюхи жучков», автор – Рэндолф Соерз, ДФН – дрючит фефёл надежно.
– Я тебе для этого не нужен.
– А ехать тебе нужно?
Стопщик посмотрел на свои руки, безвредно лежавшие на коленях. Дяде нужна история – что ж, историю он получит.
– Ничего особенного, – начал он. – Старая грустная песенка. Бывшая забирает ребенка и валит. Муженек горюет. Звонит 1–900-НЕВЕЗУХА. Видишь ли, Рэнди, я тут на охоту вышел, и не имеет значения, сколько эта экспедиция займет, неделю, месяц, целый год, потому что охота не закончится, пока ее не выследят и в мешок не посадят, так сказать. Говорили мне, они залегли на дно в Эл-А, и вот оттуда я и намерен их выкурить. – На водилу он при этом не смотрел, а произносил монолог свой прямо вперед, в тонированное лобовое стекло и за него, быть может – публике в конце дороги.
– Она просто цапнула ребенка и сбежала, а?
– Я так злюсь, когда об этом думаю, что иногда сам себя боюсь. – У него перед глазами действительно вставала маленькая семья, позирующая для снимка, который рассылали друзьям и родне на последнее Рождество, которое они провели вместе. Он мог видеть свой дом, изгородь, боярышник. Видел своего мальчишку. Его веснушчатого мальчишку. Видел безупречную белую форму Малой лиги. Видел мяч, серый бейсбольный мяч с красными швами. Когда он заговорил, слова цедились у него между зубов, словно сухие вещества, комки материи один за другим падали на лист металла. – Клянусь, когда я найду этого мальчишку, я его упрячу куда-нибудь так хорошо, что его как будто никогда и не существовало.
Водила сочувственно кивнул.
– Хуже нет такого преступления, – сказал он.
– Федеральное похищение. За такое пекут.
Водила вздохнул.
– Мне моих двоих выпадает поцеловать, то есть – мне назначено такой честью наслаждаться – через выходные, но черт – когда же я дома, тут мили пожираю, когда у меня на поводу кто-нибудь пойдет?
– Тяжко, – согласился стопщик.
– Все тяжко и тяжко. И легче, похоже, никогда не становится. – Водила повернулся к окну извергнуть сгусток безвкусной резинки. – Ты в коммуне когда-нибудь бывал?
– Может. Это что?
– Так, ладно. – Водила приготовился читать лекцию. – Это такое место, где единомышленники, типа – свободные духом, знаешь, собираются где-нибудь в деревне и живут вместе, и работают вместе и делят друг с дружкой жизнь. Там нет частной собственности. Чем владеет кто-то один, владеют все.
– А деньги у кого?
– Ни у кого. Нет там никаких денег.
– Да ну. Деньги всегда есть. Тебя, наверное, к ним просто не подпускали.
– Деньгами мы только в городе пользовались.
– Так и у кого тогда они были?
– У того, кому нужно было что-то купить.
– Вот дурачье.
– Спали мы тоже все вместе.
– В позиции для траха?
– Там еще в старой коммуне в Вермонте все мы были одной семьей. Всякий взрослый был родителем каждому ребенку, каждый ребенок был твоим.
– Каждая женщина была твоей женщиной?
– Если хотела.
– Ну да, я теперь вспомнил – я слыхал про такие фермы траха. Полностью взрослые мужчины и женщины бегают повсюду в тряпье и волосах; что шевельнется, тому кранты. А хозяин там – какая-то жирная старая коряга с усами. Она из России и любит, когда ей в очко вдувают.
– Нравится тебе такое?
Стопщик разразился приступом неприятного смеха.
– Что смешного?
– А что нет?
Измученной гроздью с ножки небольшого вентилятора, привинченного над лобовым стеклом, болтались: красная, зеленая и желтая кожаная подвеска в виде Африки; комплект использованных солдатских жетонов; цепочка бумажных скрепок; потускневшее распятие на строгом ошейнике; несколько студенческих перстней; десятки канцелярских резинок; символ мира; парочка целебных кристаллов; кольцо для ключей, унизанное популярными картонными елочками, опрысканными освежителем воздуха; и на своей соломенной метелке волос висела голая куколка с круглым морщинистым животом и янтарными глазами навыкат. Когда водила жал на клаксон, раздавался громкий трагичный звук, плач морского зверя, тяжко барахтающегося вперед сквозь бурю и голод. Поперек оконного стекла скользили зреющие сельхозугодья, не отмеченные блуждающим взглядом стопщика; тот обдумывал иные факты, иные виды.
Подсказка водилы вернула его, направила внимание на приближающийся виадук, где вдоль высокого ограждения неуклюжими птицами примостилась троица облезлых малолеток.
– Вон за ними приглядывать надо, – пояснил водила. – Видел когда-нибудь, что делает бетонный блок с лобовым стеклом, не говоря уже про человека за ним? У меня дружок схлопотал такой в лицо на 70-й федералке под Индианаполисом прошлым летом. Голову хоронили в отдельном мешочке.
Стопщик молчал.
– Всякие гадости тут на федеральной трассе.
И рот водилы продолжал ходить вверх-вниз, из той неутолимой ямы всякое изливалось и дальше, но антенны стопщика вновь опустились, втянулись в замкнутые молчанья, перемещавшиеся по его уму, непостижимые, как тучи, едва ощутимые сдвиги, что намекали на