Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть еще фотография молодой женщины, одной из самых отважных интеллектуалок своего времени; вид у нее совершенно запуганный и обескураженный — она тоже решила воспользоваться для фотографии безотказным подспорьем, однако сигарету держит на отлете, едва ли не выталкивая за рамку (похоже на позу нью-йоркских таксистов, которые курят в окно машины), но при этом отчаянно за нее цепляется в надежде, что сигарета придаст ей хоть какой-то вес, а иначе она на вид чистая студентка. Зовут ее Ханна Арендт.
Ну и есть еще фотография величайшего итальянского романиста этого века, человека, который познакомил итальянцев с Фрейдом, перевел Фрейда и взял себе весьма занятное имя: Итало Звево, известный также как человек, который превратил запойное курение в предмет, достойный современной литературы. Он сидит, закинув ногу на ногу, и держит сигару прямо над ляжкой — жест явственно фрейдистский.
Фрейд, Шнабель, Эйнштейн, Беньямин, Арендт, Звево — они что, были не в курсе?
Они были не в курсе, что курение не только приводит к раку, но еще и не придает человеку ни могущества, ни уравновешенности, ни уверенности в себе?
Впрочем, я думать не думал задаваться этим вопросом. Я таким образом просто увиливал от настоящего вопроса, как будто мне есть от чего увиливать и, прежде чем поставить вопрос напрямую, нужно поводить читателя за нос, устроить этакую дымовую завесу из фрейдистского символизма, чтобы вытащить из-под полы другой, куда более неудобосказуемый вопрос, в котором воплощены мои собственные печали и заботы, а вовсе не фрейдовские и не эйнштейновы.
Они что, были не в курсе, что они евреи?
Или, если зайти с другого конца: они что, были не в курсе, что, даже если все в Европе позируют именно так, лично с них ничего не смоешь, им не подстроиться — что особое отвращение у антисемитов вызывает именно их уверенность в том, что подстроиться можно? Они что, были не в курсе, что, если другие позируют с сигарой, дабы заявить, что не позируют с сигарой, для евреев та же поза становится позой вдвойне — и вплотную приближается к самозванству, каковое пробуждает убийцу в каждом антисемите?
Среднестатистическому немцу, австрийцу, французу или англичанину особенно угрожающим в этой позе с сигарой казалось не то, что евреи пролезли в сливки немецкого, австрийского, французского или британского общества. Угрожающим в подобных евреях было то, что они среди первых вошли в паневропейскую культуру. Причем не просто вклинились в эту культуру; они ее создали.
В космополитическую европейскую цивилизацию они были влюблены не только потому, что она, в отличие от отдельных стран, распахивала перед ними куда более широкие двери, но еще и потому, что, им в принципе никогда не принадлежа, им она принадлежала больше, чем любой другой нации. Их любовный роман с христианской или языческой культурой обладал неотразимостью именно потому, что позволял куда теснее, чем когда-либо, сблизиться с этими культурами, которые еще несколько поколений назад были для них наглухо закрыты. Более того, роман этот позволил осознать, что, если ты еврей, это еще не значит, что ты не можешь проникнуть в самое сердце христианского универсума и понять его, причем даже лучше, чем сами христиане. Незаконченная докторская диссертация Беньямина была посвящена постреформации; он был одним из очень немногих современных мыслителей, оценивших гений Паоло Сарпи, венецианского монаха, жившего на рубеже XVI и XVII веков, — никто до сих пор с той же внятностью не изложил историю Тридентского собора. Ханна Арендт написала диссертацию о Блаженном Августине под руководством Карла Ясперса, христианского философа-экзистенциалиста. Фрейд, энциклопедически образованный, увлекался классической Античностью. А Этторе Шмиц, сменивший имя на Итало Звево, дабы увековечить свои итальянские и швабские корни, случайно или намеренно забыл сочинить себе и третье имя, которое отражало бы его еврейство.
Список можно продолжать до бесконечности. С точки зрения евреев-космополитов, традиционный иудаизм и сулимые им награды не способны соперничать с достижениями и наградами глубокой и неисчерпаемо богатой европейской культуры, то есть не способны соперничать с Берлином, Веной, Парижем, Римом, Миланом, Триестом, Лондоном.
Город, в котором мои двоюродные прадеды позировали с сигарами и сигаретами, находился вдалеке от этих европейских культурных столиц. Тем не менее, если у Александрии и была какая-то фундаментальная мечта — и мечта эта просуществовала семьдесят пять лет, — заключалась она в том, чтобы стать похожей на Берлин, Вену, Париж, Рим, Милан и Лондон, стать Берлином, Веной, Парижем, Римом, Миланом и Лондоном одновременно. Не стану повторять банальностей, они всем известны: Александрия была городом, где уживались все религии и национальности мира, где все религии сосуществовали в полной гармонии. Да, может, полная гармония — это и преувеличение, но я говорю о ней в том же смысле, в каком о супружеских парах говорят, что они сожительствуют в полной гармонии. Подобный космополитизм может принимать две формы: ту, что в Нью-Йорке, и ту, что в Александрии, то есть демократическую и имперскую.
В Нью-Йорке существует система общественных ценностей и установлений, которая предполагает взаимную терпимость и равенство возможностей. «Предполагает» еще не значит «обеспечивает», но, по крайней мере, так гласит закон, и большинство жителей достаточно истово в него верят, чтобы начинать борьбу, если у них пытаются эти ценности отобрать.
В Александрии не было ни единых ценностей, ни единых установлений. Александрия — продукт двух или даже трех империй: Османской, Французской и Британской. В империях формируются особые столицы: нервные сплетения, куда все раскиданное по городам и весям население направляет посланцев и мигрантов. В такое место едут наживаться на многообразии, а не терять собственную идентичность или уважать соседа сильнее, чем необходимо для ведения бизнеса. Многообразие считают приемлемым, потому что оно ратифицирует идентичность каждого. Ты осваиваешь общий язык, и, если при этом собственный твой язык не умирает под давлением доминирующего, ты начинаешь пользоваться лингва франка, в итоге сообщающим тебе собственную идентичность.
Многие из тех, с кем рядом я вырос, были детьми из иммигрантских или затрапезных колониальных общин: приезжими из Италии, Сирии, Ливана и Франции. Многие сохраняли связи со страной или общиной происхождения, подобно тому как сохраняли их жители древнегреческих колоний: колония колонии колонии зачастую настойчиво утверждала, что сохраняет связи с родной общиной — Афинами, Фивами или Коринфом.
Но были в Александрии и обитатели иного рода — мне припоминаются три примера: армяне, в том числе и те, что переселились сюда после первого геноцида; греки из Малой Азии — они жили здесь и