Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главный режиссер со всем соглашался и все опровергал. Замечательный человек! Как только кто-нибудь выступал против него, он кричал:
— D'accord![2]Полностью d'accord, но… — и говорил прямо противоположное.
Газетчики слушали его с явным неудовольствием. По всей видимости, они пришли не узнать здесь что-либо для себя новое, а выговориться в свое удовольствие. Среди них были люди осмотрительные, у которых фразы сходили с губ медленно, тянулись бесконечно и повисали в воздухе зала, точно струи дыма при безветрии; этих ораторов потому, наверное, не перебивали, что их уже давно никто не слушал. Когда же они закруглялись, проходила еще минута-другая, прежде чем присутствующие замечали, что речь оратора окончательно иссякла. И только главный режиссер внимательно слушал все речи, внимательно, терпеливо и прямо-таки одобряюще улыбаясь оратору; если оратор, случалось, замечал, что никто его больше не слушает, что только тот дарит его своим вниманием, кого он как раз намеревался атаковать, то и речь его становилась все снисходительней и снисходительней, и тогда наконец главный режиссер быстро и четко резюмировал эту вязкоколышущуюся словесную массу. Отвечая на выступление, он использовал обороты предшествующего оратора, вплетал в них, точно цветы, ошеломительные иностранные слова и все чуть-чуть подправлял, делая вид, что цитирует; казалось, обе речи заключают друг друга в объятия, хотя сами ораторы продолжали преспокойно сидеть на своих местах.
Главный редактор радиопрограмм Кнут Релов не сказал на протяжении всей дискуссии ни единого слова. Он сидел неподвижно, точно манекен, выставляющий напоказ новый костюм. Голову его почти все время окутывали клубы дыма, а чуть они рассеивались, как открывалось лицо, на котором ясно читалось, сколь быстро решены были бы все проблемы, если бы эти уста хоть раз единый разомкнулись. Но они если и размыкались, то не речи произносили, а лишь выпускали дым; время от времени Релов с такой силой разевал по-рыбьи рот, выталкивая языком дым, что оттуда вылетали и, медленно покачиваясь, плыли по залу кольца, опускаясь в конце концов на один из столов, там стойко поколыхавшись туда-сюда (подобно умирающей рептилии, что, извиваясь, пытается приподняться), они наконец рассеивались. Господин Релов с интересом наблюдал за их агонией. Раз-другой ему даже удалось отвлечь своими искусными кольцами взгляды чуть ли не всех присутствующих от непоколебимо витийствующего главного режиссера.
Ганс написал об этом «чае» отчет, который господин Фолькман сократил наполовину. Все, что Гансу пришло на ум в пользу главного режиссера, было вычеркнуто. К немалому своему удивлению, Ганс прочел в газетах, с представителями которых он познакомился на приеме, едва ли не одни отрицательные комментарии по поводу деятельности режиссера. А разве к концу «чая» главный режиссер не остался победителем? Разве его аргументы не одержали над всеми верх? На все вопросы он ответил, все возражения отмел, журналисты это сами признали, а потом разошлись по домам и раздули свои возражения, словно их и не обсуждали, в статьи против господина тен Бергена. Главный режиссер, видимо, в самом деле потерпел поражение. Ганс мысленно видел, как он ораторствует, делает визиты, говорит и говорит, с его губ срываются колонны цифр и прямиком вкатываются в уши благожелательных или скучающих слушателей; он все, что говорило в его пользу, помнил наизусть, у него были доказательства, он хотел самого лучшего, и он взывал, обещал, низко опускал на грудь свою седую голову, льстил, воскрешал в памяти прошлое и рисовал будущее, нервничал, по всей видимости, все больше, сроки его поджимали, крошечный календарик совсем затрепался, его шофер не знал ни сна, ни отдыха, карандаши его секретарш дрожмя дрожали, гладкие лица его юных адъютантов за эти дни заметно осунулись, накаленная атмосфера накануне дня выборов заставила, кажется, даже господина Абузе забыть о своей обязательной раз в полчаса рюмочке. Но вот настал этот день: советники проголосовали — и господин тен Берген провалился. С огромным преимуществом в голосах главным режиссером был избран профессор Миркенройт из Технического университета.
— Видите, — сказал господин Фолькман, — мы только осрамились бы, похвалив тен Бергена. А теперь извольте первым взять интервью у профессора Миркенройта.
Ганс представил себе госпожу тен Берген, как она стоит у окна, не отвечая ни на один вопрос мужа, а тот сидит в кресле, уперев сжатые кулаки в глаза.
Когда господин Фолькман ушел, Анна сказала:
— Знаешь… у меня уже второй месяц задержка.
Ганс испугался, но вскользь бросил:
— Все будет в порядке.
— А если не будет? — спросила Анна.
Ганс подумал о матери, подумал об отце, которого в жизни не видел, который никогда не подал о себе вестей. Месяц провел в деревне молодой инженер-геодезист, жил в гостинице, а вечером угощал всех в зале и даже отсылал хозяина спать, они-де с Лисси закроют ресторан, а за выручку и точный расчет он ручается! Инженера в деревне полюбили, женщины глядели ему вслед, и Лисси Бойман, молодая служанка гостиницы «Почта», стала его избранницей, да, на неделю-другую, а потом он уехал; позже, когда нужна была его помощь, когда она писала ему все более настойчивые письма, его в Филиппсбурге разыскать не удалось. Тогда Лисси Бойман сама отправилась в город, нашла квартиру инженера, поговорила с соседями и услышала, что господин инженер давно уехал в Австралию, будет производить там геодезические съемки. Предложение он получил от самого правительства. Но больше они ничего о нем не слышали. В конце концов Лисси Бойман сама разузнала, что в районном городе ей может помочь некий железнодорожник, правда, он принимает только по субботам. Ей удалось устроить так, что выходной ее пришелся в виде исключения на субботу, и она поехала в город. Мать совсем еще недавно рассказала об этом Гансу.
Железнодорожник был на фронте санитаром, с той поры у него сохранились таблетки, зеркало и два-три зонда, инструменты, которые он содержал в полном порядке. Сразу же, как только Лисси вошла в низкую комнату, он выслал жену и детей и объяснил ей, что обучился этому делу у сестер Красного Креста. А что он возьмет с нее, спросила Лисси Бойман. О, об этом они еще успеют поговорить, пусть она прежде всего разденется, совсем, да-да, совсем. И тогда он потребовал от нее такое, что она сочла немыслимым даже в столь тяжких обстоятельствах.
Она вскочила и оделась так быстро, как еще в жизни не одевалась, а он улыбнулся и крикнул ей вдогонку: пусть еще раз хорошенько обдумает, такую уж он берет плату, и все, кто к нему приходит, платят, если не в первый визит, так во второй. Лисси Бойман, однако, больше не пришла. Она еще бегала по врачам, но те расписывали ей величие материнства, поздравляли ее и утешали. Вот так и родился Ганс Бойман. Вся деревня с первого же дня была настроена против него. Все с большим неодобрением смотрели на связь Лисси Бойман с инженером, а Ганс был плодом этой связи.
— Я ничего в этом не смыслю, — сказал Ганс. — Что мне надо делать?
Анна сказала что-то о женитьбе. Ганс снова испугался. Он еще никогда об этом не думал. И стал горячо отговаривать Анну. Он хитро, точно гирляндами, обвивал ее словами и фразами. Жениться, говорил он, он хочет, да, но не под нажимом и не при сложившихся обстоятельствах, это скажется впоследствии при малейшем разладе, если же у них возникнут трудности — а в каких семьях они не возникают? — они начнут ссориться, упрекать друг друга за это давление, брак превратится в бесконечное покаяние за несколько чудесных месяцев, брак превратится в тюрьму, во всяком случае для мужчины, мужчине вольно дышится, если только его поддерживает сознание, что все ему назначенное он избрал добровольно…