Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, Бланш, — вскричал он, — вы мой палач, вы меня губите, я вам в тягость! Вы хотите отделаться от меня, вы лживы, лицемерны. И она еще смеется! Знаете ли вы, почему она смеется, Феликс?
Я молчал, опустив голову.
— Эта женщина, — продолжал он, сам отвечая на свой вопрос, — лишила меня счастья, она так же мало принадлежит мне, как и вам, хотя выдает себя за мою жену! Она носит мое имя, но не выполняет ни одной обязанности, налагаемой на нее Божескими и человеческими законами, она обманывает и Бога и людей. Она взваливает на меня самые тяжелые дела, чтобы я, утомившись, оставлял ее в покое. Я ей не нравлюсь, видите ли, она ненавидит меня и пускает в ход все средства, чтобы пребывать в девственном целомудрии; она доводит меня до безумия этим вынужденным воздержанием, ибо от него кровь ударяет мне в голову. Она подвергает меня нескончаемой муке и при этом считает себя святой и каждый месяц ходит к причастию!
Графиня горько плакала, оскорбленная низостью мужа, и тихо твердила:
— Сударь!.. Сударь!.. Сударь!..
Хотя, слушая графа, я и краснел от стыда за него и за Анриетту, это признание радостно взволновало меня: ведь первая любовь всегда стремится к нравственной чистоте и непорочности.
— Она блюдет свое целомудрие за мой счет, — возмущенно сказал граф.
При этих словах графиня вновь воскликнула:
— Сударь!..
— В чем дело? — спросил он. — Что означает ваш властный тон? Разве не я здесь хозяин? Или вы еще не убедились в этом?
Он вплотную подошел к жене, приблизив к ней свое лицо, похожее на морду белого волка, которое в эту минуту было отвратительно, ибо желтые глаза графа смотрели жадно, словно глаза голодного зверя, увидевшего добычу. Анриетта соскользнула с кресла в ожидании удара, которого, однако, не последовало, и теперь лежала на полу, сломленная, почти без сознания. Граф был ошеломлен, как убийца, в лицо которого брызнула кровь его жертвы. Я взял несчастную женщину на руки, и муж не препятствовал этому, словно считал себя недостойным нести ее; но он пошел вперед, чтобы открыть дверь спальни, смежной с гостиной, — священной обители, куда я ни разу не проникал. Здесь я поставил Анриетту на пол и обнял ее, чтобы она не упала, а г-н де Морсоф снял с кровати покрывало, перину и поудобнее взбил подушки. Затем мы вместе подняли графиню и положили ее на постель. Очнувшись, она жестом попросила расшнуровать ее; г-н де Морсоф отыскал ножницы и разрезал все, что стягивало талию жены; я дал ей понюхать нашатырного спирта, она открыла глаза. Граф вышел скорее пристыженный, нежели огорченный. Два часа прошли в глубоком молчании. Я держал руку Анриетты в своей, и она пожимала мою руку, не в силах произнести ни слова. Время от времени она устремляла на меня взор, и я читал в нем жажду тишины и покоя; потом она приподнялась на кровати и сказала мне на ухо:
— Как он жалок! Если бы вы только знали…
И вновь опустила голову на подушку. Воспоминание о былых невзгодах и только что перенесенное оскорбление вызвало у нее нервную дрожь, которую мне удалось успокоить лишь с помощью магнетизма любви; действие его было мне незнакомо, но интуиция подсказала мне, что надо делать. Я обнял Анриетту за плечи и долго держал ее, крепко и нежно сжимая в объятиях; она же так горестно на меня смотрела, что я не мог побороть слез. Когда нервный припадок прекратился, я привел в порядок ее рассыпавшиеся волосы, — это был первый и последний раз, что я прикасался к ним; затем опять взял ее руку и погрузился в созерцание этой комнаты, выдержанной в серо-коричневых тонах; простая кровать с ситцевыми занавесками, туалетный столик, накрытый старомодным покрывалом, плохонький диван со стеганым тюфяком — вот и все ее убранство. Но сколько поэзии было в этом убежище! Какое пренебрежение к роскоши чувствовалось во всем! Ведь единственной роскошью спальни Анриетты была ослепительная чистота. Поистине, она походила на келью замужней монахини, исполненной святого смирения! Здесь не было никаких украшений, кроме распятия в головах кровати и портрета тетушки графини над ним; да еще по обеим сторонам кропильницы висели на стене портреты Жака и Мадлены, нарисованные самой Анриеттой, с прядями волос, срезанных, когда дети были совсем маленькими. Какая скромная обитель для добровольной затворницы, которая затмила бы в высшем свете самых прославленных красавиц! Здесь лила слезы наследница знатнейшего рода, которая безутешно скорбела в эту минуту и все же отвергала любовь, сулившую ей утешение. Затаенное непоправимое горе! Слезы жертвы над палачом и слезы палача над жертвой! Когда к графине пришли дети и Манетта, я вышел из спальни. Граф ждал меня в гостиной: он уже признавал мою роль посредника в своих отношениях с женой; схватив меня за руки, он воскликнул:
— Не уходите, Феликс, прошу вас!
— К несчастью, у господина де Шесселя сегодня гости, — ответил я, — неудобно, если они станут доискиваться причины моего отсутствия; но после обеда я вернусь.
Господин де Морсоф в полном молчании проводил меня до входной двери, а затем, не сознавая, что делает, дошел со мной до Фрапеля. Прощаясь с ним, я сказал:
— Во имя всего святого, граф, предоставьте госпоже де Морсоф руководить хозяйством, если ей это нравится, и не мучьте ее больше.
— Мне не много осталось жить, — заметил он мрачно, — ей не придется долго страдать из-за меня; я чувствую, что голова моя раскалывается.
После этих эгоистических слов он оборвал разговор и тут же ушел. Пообедав во Фрапеле, я вернулся в Клошгурд: мне не терпелось справиться о здоровье г-жи де Морсоф, которой, к счастью, стало лучше. Если таковы были для бедной женщины радости Гименея, если подобные сцены часто повторялись, оставалось только удивляться, что она еще жива. Ведь это была не жизнь, а медленное безнаказанное убийство! В тот вечер я понял, каким невероятным мукам граф подвергает жену. Перед каким судом искать защиты от подобных злодеяний? Я был ошеломлен, растерян и ничего не сумел сказать Анриетте, зато провел всю ночь за письмом к ней. Из трех-четырех черновиков, которые я набросал, у меня сохранилось это неоконченное письмо, которое тоже не понравилось мне тогда. Но хотя мне и казалось, что я ничего не сумел выразить в нем или слишком много говорил о себе, вместо того чтобы думать только о ней, вы поймете, прочтя его, в