Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы шли лесом, шли напрямик, и было так темно, что я не видел даже шедшего впереди меня товарища. Чтобы помочь мне, он заткнул носовой платок за хлястик шинели. В лицо лезли клейкая паутина, росистые ветки, когтистые сучья. Я часто спотыкался, сбил ноги, исцарапал лицо. А Кухарченко шел впереди и невозмутимо рассказывал кому-то:
– В третьем раунде я так саданул его правым апперкотом, что у него назубник за ринг полетел.
Мы вышли из лесу.
Лунные партизанские ночи!.. Этот новый, неизведанный мир, совсем не похожий на дневной. Какое полное ощущение жизни охватывает тебя на пустынной, залитой волшебным светом дороге, где пыль кажется шелком, а лужи серебром! Позади темная, с фантастически меняющимися очертаниями полоса леса, ставшего тебе домом; впереди неотразимо манящая к себе неизвестность, напоенная запахами полевых трав, беспредельная, полная риска и неожиданностей ночь опьяняет тебя, и тебя охватывает на партизанской дороге чувство жуткого, но и приятного одиночества, непреодолимое желание идти, бежать, нестись стремглав навстречу опасности. Замирает сердце и отвагой ширится грудь. Надо знать, что тебя впереди ждет игра со смертью, надо чувствовать успокоительный холод металла готового к бою оружия, надо верить в свою силу, чтобы испытать это ощущение – сильное и незабываемое. А может быть, надо просто быть партизаном и иметь за плечами всего восемнадцать лет…
…Всю ночь шел сбор военного имущества. Стук в дверь, в окна, в свете лучин и керосиновых ламп, коптилок, заправленных животным жиром, жмурятся заспанные, испуганные, настороженные лица. Одни радовались первому приходу партизан и давали без сожаления: «Бери, сынок, у меня тоже сын солдатик»; другие были слишком напуганы ночным вторжением, чтобы жаловаться или радоваться нашему приходу. Сельские скопидомы отдавали военное обмундирование, снаряжение, военную посуду скрепя сердце. Иной скупердяй божился, что никакого военного имущества у него нет, бил себя в покрытую комсоставской гимнастеркой грудь. У него же в клети или на чердаке находили и нам ненужные противогазы. Во многих хатах бабы уже успели пошить из плащ-палаток наволочки, простыни и юбки, перешить военную форму на цивильное платье.
С тайным трепетом брал я в руки то пилотку с темной вмятиной от звездочки, то гимнастерку. Ведь полиняли они, выцвели под дождями и солнцем сорок первого года! Кто носил их прошлым летом? Что видел, что пережил? Где-то он теперь? Где-то воюет и мой отец – красный партизан-чапаевец, комиссар!.. Часто, очень часто видел я дыры в сукне – крохотные пулевые дырки, рваные дыры от осколков. И тогда все становилось ясно. Дыры эти были грубо, но прочно залатаны крестьянской рукой. И делалось невыразимо больно при мысли, что чинили эти дыры порой равнодушные руки…
Косоглазый хромой мужичок принес туго набитую командирскую полевую сумку и сказал Лешке-атаману:
– Я, товарищи, с убитых форму не снимал, как некоторые, и сумку эту сберег, хотя старуха моя сжечь ее хотела. Я эту сумку с комиссара убитого снял, за болотом его схоронил, документы в ней, бумаги казенные…
Лешка-атаман вытряхнул из сумки эти бумаги – рекомендации, анкеты, простреленный партбилет, пачка заявлений: «Прошу считать коммунистом…» и комплект красных партийных билетов, – как боеприпасы, по несчастью не доставленные в последний час умиравшим на передовой бойцам.
Колька Барашков крепко стиснул руку косоглазому мужичку, а Лешка-атаман разочарованно проговорил:
– А ценного в сумке ничего не было?
Мужичок закашлялся в смущении.
– Была там коробка «Казбек», так я скурил ее, – ответил он. – И начатая плитка шоколада была. Старуха детишек побаловала.
В одной из хат я заметил при бронзовом свете лучины, зажженной в каминке, что хозяин – волосатый старикан в длинной нижней рубахе и нижних портах – украдкой снял со стены висевшие на гвоздике карманные часы и поспешно спрятал их в складки рубахи. Я даже взмок от стыда и возмущения: неужели этот мелкий собственник подумал, что мы грабить его пришли?!
– Часы? – осведомился Токарев, заслоняя свет своей необъятной спиной. – Ходят? – Разжалованный летчик-лихач приложил часы к уху и убедился, видимо, в их исправности: часы тут же исчезли в бездонном кармане его комбинезона.
– Милочек, – зашамкал, затрясся старик, очень напоминавший мне моего собственного деда, – этот гадзинник – память о сыне. Отступал он с Червоной Армией, заскочил на минуту, дал мне этот гадзинник и сказал: «На, отец, не забывай про сына своего». Овставь мне гадзинник, сыночек. И так в разорении полном. Век молиться на тебя буду.
– Это сына его часы, – строго сказал я Токареву, – а не военное имущество. Отдай немедленно.
– Брешет старикан. Великий Комбинатор, как известно, отрицал мародерство. Однако смотри, что я обнаружил у этой контры – портрет царя Николашки!
– Отдай, говорю! – Я был рядовым, но я был и десантником.
– Цыц! Командовать парадом буду я!.. – пытался отшутиться Токарев.
Я повторил свое требование, но Токарев усмехнулся только и вытащил из своего мешка, битком набитого военным имуществом, широченный мундир:
– Полюбуйся – генеральский. Видишь дырки от звездочек и орденов? Как раз мой размер – пятьдесят восьмой, не меньше. Здесь уйма старших командиров к фронту пробиралась из окружения, топали и генералы. Меняли все, что имели, на еду и гражданскую одежду. И часы, верно, того генерала. Взять их у этого монархиста не мародерство, а экспроприация экспроприаторов, так сказать.
– Правда, правда, милочек, – лепетал старик, с опаской взирая на огромного партизана. – Был тут один энерал, Бакутин чи Бакулин. Но часы, милочек, не его. Сыночка моего часы. Пожалейте старика, Бог вас своей милостью не оставит! А царь – так, память, сколько годов с ним прожито!..
– Чушь! Попользовались военным имуществом, и хватит! Генерал явно предпочел бы мне часы отдать, – отрезал Токарев и направился с мешком за спиной к двери.
Я пошел за ним и в сенях, где Токарев возился с засовами, запальчиво заявил, что намерен доложить о часах Кухарченко. Он промолчал, а на улице глянул на часы и удивился:
– Видишь, на пять минут опоздали. Сбор у мостика на Слободу в три тридцать. Без «Павла Буре» нашему брату никак не возможно.
У мостика, поплевывая в ручей, ждал нас Кухарченко. Он еще издали обстрелял нас крепкой бранью. Я начал возмущенно рассказывать ему о позорном поступке Токарева. «Командующий» хмуро поглядел на меня и прервал, не дослушав:
– Эх ты! Интеллигентская твоя душа! Кому часы нужней? Партизан обязательно должен быть при часах! И зачем только барышень в тыл к немцам сбрасывают! Еще жаловаться на моего орла-заместителя вздумал!.. Вот что, валяй-ка ты лучше на Городище с подводой и всем этим барахлом, а мы пойдем за добровольцами в Слободу. Может, и те такие! Здешние все попрятались. Идем, Токарев! Если и те попытаются смыться – в распыл пущу. Так капитан приказал…
Я попытался было уговорить «командующего» назначить другого ездового, но из ложного самолюбия постеснялся признаться, что с лошадьми сроду дела не имел и во всех этих мудреных шлеях и чересседельниках ни шиша не понимал. Кухарченко остался глух к моим увещеваниям («Сполняй без разговоров, а то як блысну!..»), и товарищи ушли, оставив меня в состоянии, очень близком к панике.