Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так нам казалось, что мы не можем. И все мое письмо было просьбой о неустанной, непрестанной помощи – словами.
Думаю теперь, что он дал больше, чем мы умели просить. Думаю, что для него слова были не то, что для нас. Он, кажется, ведал особую тайну; невнятную, непонятную нам тайну слова во плоти. И было оно у него не звук, не мыс выраженная, не движение души даже, – нет, каждое его слово рождалось, как живое существо, тяжко, трудно, кроваво. Он один был с этой тайной. Мы едва могли, едва можем, в редкие минуты, угадывать, что она есть. Но смутное прикосновение уже заставляет вздрагивать сердца живых: вздрогнули же мы все, люди, наполняющие землю в эти наши последние дин.
Вот что ответил мне на мою просьбу о словах Лев Толстой. Белый конверт со штемпелем Ясенки. Несколько строк секретаря Гусева о том, что Лев Николаевич знает статью Жуковского, всегда возмущался ею, писал о ней («Царство Божие», стр. 128), находит, что хорошо было напомнить об этом «ужасном кощунстве», и т. д. Наконец, страница высокого, связного, знакомого почерка, – такого знакомого всем:
“Я последние дни чувствую себя очень слабым от возобновившегося нездоровья, в сущности от старости, но хочется самому написать вам те несколько слов в благодарность за вашу статью и в особенности хорошее письмо.
Стараюсь сколько умею и могу бороться с тем злом подставленной церковниками лжи на место истины христианства, на которое вы указываете, но думаю, что освобождение от лжи достигается не указанием на ложь лжи, а на полное усвоение истины, такое, при котором истина становится единственным или хотя главным руководителем жизни, как линяние у животных. Дружески жму вам руку. Рад общению с вами.
Лев Толстой».
* * *
Кто из нас, привыкших к легкости самых «сильных» слов, мог бы в то время понять, какая тяжесть заключена для самого Толстого в каждой из этих простых, коротких строчек.
«Я ухожу, – сказал Толстой, – но в жизни остаются люди, которые будут делать то, что я делал, и, может быть, им удастся достигнуть того, к чему я всегда стремился».
Эти люди – все мы, вся Россия, кроме отверженных, отлученных от нее. И не надо слов больше, после слов Толстого.
Не будем говорить.
Будем делать.
Две половины правды
(из статьи «Толстой и Плеханов»)
Л. Толстой написал «Не убий никого». За границей эта статья была напечатана целиком, в русских газетах с пропусками, которые, впрочем, никому не помешали понять ее общий смысл.
Да ведь он и не нов. Толстой ничего не прибавляет к тому, что говорит уже много лет, и, может быть, к тому (это самое главное), что человечество знает давно без Толстого, знает с незапамятных времен. Древний, вечный закон «не убий» не отрицает и Плеханов, который, однако, выступил против Толстого и его статьи, против левых газет, напечатавших ее с поспешностью. Не один Плеханов, многие встали тогда на Толстого за его статью, а ведь и эти многие, конечно, знают, что Толстой прав; слышали о вечности древнего закона «не убий».
В чем же дело? Значит ли, если прав Толстой, что не правы упрекающие его?
Нет, не значит. Они так же правы, совершенно так же, в той же мере, как прав Толстой. У Толстого настоящая правда, только не полная, – половина правды; у возражающих – другая половина. А неправда – между, неправда в том, что две половины отрицают друг друга, враждуют, считая себя каждая – целым.
Толстой мне страшен иногда, несмотря на правду его. Толстой так возненавидел мир, так осудил его и, осудив, так безнадежно бросил его, – что всякому, кто уходит с Толстым, надо бы умереть от страха за мир, а остающемуся в мире, с миром, – умереть от страха за Толстого. В самом деле, что нам говорит Толстой?
Будьте совершенны. Сию минуту, сейчас, все сделайтесь, сразу, вполне совершенными. «Стоит только сговориться» – и вы все исполните. Вы можете исполнить стать в один миг все совершенными, вы только не хотите. Это злая воля. Ваша человеческая злая воля, одна, причиной тому, что мир несовершенен. Вы виноваты во всем. Если вы несчастны – вы наказаны достойно, если кто-нибудь еще счастлив – это обман, несчастье придет. Все осуждены без прощения, потому что могли исправиться – и не хотели, и так и умирают несовершенными в несо вершенном, по их вине и злой воле, мире.
Толстой, который столько говорил нам о любви, – в сущности, идет тут не только против любви, но, может быть, против Высшего Разума, Высшей Воли – против Бога. Ведь если «жизнь» есть достижение совершенства во времени, если такова была высшая воля, – Толстой, отрицая жизнь, историю, движение к совершенству – идет против Бога, в которого сам верит.
Как мог он не осудить «освободительное движение», если он осуждает всякое, осуждает все движение жизни? Его абсолютная правда – звезда, но он не только не указывает к ней путей – он не хочет, чтобы к ней был путь, он не любит ищущих пути, не верит идущим. Он требует, чтобы все тотчас же и сразу очутились на этой звезде, а если нет – то все равны, все одинаково никуда негодны. Пропало человечество. Насмешка – история. Как были люди злы волей – так и остались. И какие основания верить, что завтра или послезавтра вдруг наступит момент, когда все люди сразу сделаются совершенными, верить, несмотря на длинную цепь прошлых бесплодных дней? Это мог бы разве безумец. Уж, конечно, не Лев Толстой, уважающий не только высший разум, но даже простой «здравый смысл», – настаивающий на здравом смысле. Толстой – величайший пессимист нашего времени. И он не учитель, потому что он ничему не учит. Он только показывает нам абсолют, цель, совершенство – и утверждает непереходимую бездну, отделяющую человечество от этого абсолюта.
С высоты абсолюта – все равны. Неразличимы оттенки, нет не только отдельных индивидуальностей, но даже исторической смены времен. Для утверждающего: «Не убий никого», как закон, которому