Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А как ещё он мог объяснить своё предчувствие, что к миру на огромной скорости, как метеор, приближается какая-то ужасная ошибка? Объяснить, что отчасти ошибка эта уже окутала землю мглой? Николай и вправду словно бы провидел: ошибутся все, и в их числе — он. При мысли о том, что он будет как все, у Николая начинали невыносимо чесаться лопатки. Он не знал, как это произойдёт и почему он не поймёт, что это произошло, но ощущение, что с неба что-то давит, отчего он теряет способность ясно мыслить и верно чувствовать, порой не оставляло его месяцами.
Аргунский полк квартировал на железнодорожной станции Даурия — там, по словам кержаков, когда-то видели бродячих колдунов, надзирателей сатанинских башен. Гарнизонная жизнь и тут была строго расписана по часам: стрельбы, дежурства по полку, подготовка к парадам в табельные дни, гимнастика, рубка и фехтование, занятия в конном строю, укладка походного вьюка. Здесь, в забайкальской степи, где когтистые травы хватали путника за ноги, Николай стал отличным наездником, так что с одинаковой удалью мог скакать, вцепившись лошади в гриву, в хвост, или вовсе у неё под брюхом; здесь же в волосах его навсегда поселился ветер.
Не обнаружив в Забайкалье ни рогатых убырок, ни каких-либо иных указаний на существование здесь башни сатаны, Норушкин через восемь месяцев путём изрядных хлопот (перед высшими не пресмыкаясь, перед низшими не возносясь) перевёлся из Аргунского полка в Амурский — единственный штатный полк Амурского казачьего войска. Там он поначалу был приставлен к пулемётной команде, однако вскоре возглавил разведку прославленной 1-й сотни, награждённой за поход в Китай на подавление боксёрского бунта серебряной Георгиевской трубой.
На четвертом году службы, уже в чине сотника, Николай в очередной раз круто согнул линию своей судьбы, казавшуюся близким и без того изрядно перегнутой. Не найдя никаких свидетельств о башне и в окрестностях Благовещенска, а стало быть не видя возможности исполнить здесь свой главный долг, он решил выбираться с Дальнего Востока.
На ту пору Монголия как раз провозгласила независимость, в результате чего ургинский лама Богдогэген Джебцзун-Дамба-хутухта — живой Будда — торжественно взошёл на престол, и монголы, еще не разучившиеся творить вместо истории мифологию, начали новое летоисчисление со дня его коронации— Халха, Внешняя Монголия, вступила во «времена многими возведённого» всемонгольского владыки Богдо-хана, наделённого от неба нечеловеческой силой, способностью одновременно находиться в сколь угодно отдалённых друг от друга местах, неуязвимостью для стрелы и пули, а также даром видеть сквозь стены и прозревать будущее, хотя в действительности хутухта был практически слеп и ради сохранения остатков зрения носил на носу зелёные очки, что, разумеется, ничуть не мешало ему быть одновременно несравненным духовидцем.
Династия Цинь к тому времени пала, но и республиканское правительство Поднебесной отнюдь не собиралось мириться с утратой северной провинции. Чувствуя близость войны, Норушкин, не колеблясь, решил выйти в отставку и записаться в монгольские цэрики как частное лицо. С этой целью он отправил прошение на Высочайшее имя об увольнении его с военной Его Императорского Величества службы, таким образом собственноручно поставив крест на своей дальнейшей армейской карьере.
Прошение ушло в Петербург, но дожидаться ответа Николай не стал — он не мог допустить, чтобы эта война, как и японская, закончилась без его участия. Приказ о зачислении сотника Николая Норушкина в запас пришёл из столицы только спустя пять месяцев — к этому времени в полку его уже давно не было. Он был в Кобдо, куда добрался, проскакав верхом с Амура через всю Халху по степи, такой пёстрой, будто вся Азия выстелила её своими коврами, по сухому и жёлтому солончаковому глянцу, через который, словно мёртвые головы, кубарем неслись перекати-поле.
Здесь, в Кобдо, где колыхались волны тяжёлого зноя и цветы, вытянув к небу губы, просили дождя, Николай собирался поступить на монгольскую службу в отряд Дамби-Джамца-ламы, в просторечии именуемого незатейливо Джа-лама. Однако и на этот раз ему не удалось избегнуть предначертанного свыше огреха судьбы.
Джа-ламу — по рождению не то астраханского калмыка, не то дербета, не то торгоута — ещё в детстве занесло из России в Монголию, где он стал послушником дацана Долон-Нор. Потом он отправился в Тибет и много лет провёл в знаменитой обители Дре-Пунья в Лхасе, откуда совершал странствия в Индию, Непал и другие окрестные земли, где встречался с буддийскими отшельниками и святыми. Рассказывали, что однажды в пылу богословского спора он убил соседа по монашеской келье и был вынужден бежать из дацана. Оказавшись в Пекине, он одно время служил при ямыне, ведающем составлением календарей, потом скитался по Центральной Азии, прибился к экспедиции Козлова, опять возвратился в Тибет и наконец снова объявился в Монголии, выдавая себя за реинкарнацию Амурсаны — джунгарского князя, за полтора века до того восставшего против ярма Поднебесной, но потерпевшего поражение, бежавшего в Россию и умершего в Тобольске от оспы. Подобного рода самозванство для Монголии, по-прежнему укутанной, как в пыльный вихрь, в круговерть извечно повторяющихся событий, в бесконечное, сгущённое настоящее, где спрессованы и неотличимы друг от друга времена и эпохи, было делом обычным — хубилганы-перерожденцы, в чьи тела вселились души покойных праведников, встречались в каждом уважающем себя монастыре. Впрочем, не исключено, что Джа-лама, в руках которого не таял снег, вполне искренне признавал себя воплощением легендарного Амурсаны — убийца, посвящённый в таинства тантрийской магии, он балансировал на грани реальности, причём нельзя было сказать определённо, с какой именно стороны он подкрался к рубежу между тьмой и светом: одни благоговели перед Джа-ламой и считали его дакшитом, защитником желтошапочной веры, другие с ужасом видели в нём многоголового чёрного мангаса. И не беспочвенно — Джа-лама, сторонник священной иерархии, требовал от окружающих поклонения и безусловной покорности, собственноручно пытал врагов, выкраивая у них со спины языки кожи, а изготовленную по своему эскизу шёлковую хоругвь приказал освятить кровью, что и было сделано: перед строем цэриков торжественно зарезали пленного гамина (так монголы прозвали солдат республиканского Китая) и окропили его кровью полотнище и древко.
Впрочем, возможно, Николай хотел не столько воевать в отряде Джа-ламы, сколько намеревался выведать у этого субчика, напрямую связанного с потусторонними силами, какие-либо сведения если и не о самих башнях сатаны, то хотя бы об убырках, за этими башнями надзирающих.
Тем не менее, когда Норушкин добрался наконец до места, консул вместе с начальником штаба экспедиционного отряда Верхнеудинского казачьего полка в один голос осудили его затею — нести службу под окроплённым человеческой кровью знаменем Джа-ламы ему, русскому офицеру, пусть и в отставке, было категорически запрещено. Не имея возможности принять участие в военных действиях, Николай всё же не упустил случая повидать монаха-воина, познавшего тайны отшельников Тибета, а возможно, общавшегося и с Махатмами пещерной Агарты, двойника незримой Шамбалы.
Несколько раз он ездил из Кобдо в Гурбо-Ценхар, ставку Джа-ламы, где был устроен искусственный лебединый пруд и где цэрикам и аратам запрещалось испражняться не только на зелёную траву, что предписывалось и монастырскими уставами, но даже на голую землю, однако все поездки были напрасны. Только через четыре месяца — на седьмой попытке — ему удалось добиться личной встречи с Джа-ламой. Случилось это лишь после того, как однажды в споре с хорунжим Верхнеудинского полка, расквартированного в Кобдо, князь Норушкин установил своего рода рекорд верховой езды на морозе, за счет чего снискал некоторую славу. Он проскакал триста вёрст за двадцать один час при температуре воздуха сорок пять градусов ниже нуля по Реомюру, что при учёте использования сменных лошадей на уртонах было результатом похвальным, но никак не фантастическим. Разве что он скакал, ухватясь за лошадиный хвост, — но об этом условия спора умалчивали.