Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ожидая случая испытать дыру, я едва сдерживал волнение. Как безумец, я мерил шагами комнату, стаскивал книги с полок и оставлял распахнутыми на полу — ах, не до слов мне было, не до слов — или рассеянно жевал, глодал края Отеля. В конце концов Джерри отшвырнул свою газету и прикрикнул на меня: «Ради Христа, Эрни, хоть минуту ты можешь посидеть спокойно, елки-палки?» Уж и не знаю, как это могло бы отразиться на наших отношениях, но, к счастью, вскоре он наконец встал, накинул на шею галстук и вышел. Едва услышав хлопок входной двери, я стал спускаться. Ужасно было неприятно его обманывать, но как я мог ему объяснить? Если бы имел возможность писать, оставил бы записочку: «Дорогой Джерри, я проел дыру у тебя в полу и пошел гулять. Прости меня и не сердись. Целую, Эрни». А может быть, я написал бы «Твой Эрни».
Под полом я обнаружил все те же вечно пыльные каньоны между стропил, но ни следочка зубов, ни туннельчика, ни единого знака, который бы свидетельствовал о том, что пращуры отваживались сюда добираться. По сточной трубе пройдя сквозь пол, я подобрался к значительно более крупной трубе, поднимавшейся из тьмы, изглубока, откуда-то снизу. Я перебросил через край кусок отставшей штукатурки и слушал, как он рикошетом отскакивает от стен шахты, и потом слушал тишину, далекую тишину внизу. Я заключил, что это — та самая большая черная труба, которой я воспользовался в судьбоносный день — давным-давно, — когда впервые поднялся из подвала. С тех пор я поднабрался сведений о трубопроводной системе из книг под стрелкой УСТРОЙСТВО ДОМА. Я, например, знал, что эта большая черная труба служит главным дренажным устройством, посредством которого опорожняются все сливы и все сортиры в доме, потому-то она такая большая, а сверху она соединена с трубой поменьше, уже на крыше, и та труба служит для того, чтоб вакуум не образовывался, когда кто-то спускает в сортире воду. Люблю я узнавать такие вещи, хотя знать, как действует сортир, — не совсем то же, что спускать там воду: удовольствие, какое только смутно могу себе представить. «Сухие трубы разума: фантазии кабинетного водопроводчика».
Этой центральной трубе я дал название Лифт. Лифт спускался прямо в подвал «Книг Пемброка», с остановкой на каждом этаже. Карабкаться вверх-вниз по шахте на сей раз мне показалось трудно, да, куда трудней, чем во время былых моих эскалад, и не только из-за увечной ноги. О, если бы только из-за ноги! То и дело приходилось останавливаться, чтобы перевести дух, и я уже не в состоянии был подтягиваться на передних лапах, как в былое время.
Спускаясь в первый раз, я вышел на втором этаже, у заведения дантиста. Комнат здесь было две, приемная и сверлильня. Стены белые, на полу линолеум, лоснистый, мягкий, и запах, как от мокрой газеты. В центре сверлильни на стальном пьедестале высилось гигантское кресло, а рядом свисали с подставки орудия пытки. И ни в одной из этих двух комнат нечего поесть, и почитать тоже нечего, только брошюрки про порчу зубов с цветными картинками, изящно иллюстрирующими эту порчу. Я ощупал языком свои передние зубы — все нормально. Вот я умру, и столетия спустя археологи — будут тогда еще археологи? — откопают мои длинные желтые зубы и скажут: «Смотри-ка, Джо, ни единого дупла!» Как мальчик в брошюрке, сияя восторженно: «Ой, мам, смотри, ни единого дупла!» Ой, мам, ни единого дупла. О Фло, смешная ты моя старушка Фло, были у ней свои замашки, свои приемы и повадки, теперь они мне кажутся неотразимыми — походочка, как в море лодочка, могучий храп и тот пикантный привкус в молоке. Ни единого дупла, но память, память дает сбои, память портится, ее разъедает кариес. Что-то, я замечаю, вы больше не смеетесь над моими шутками. Читатель, где твоя улыбка?
Получив доступ к Лифту, я скоро взял себе манеру спускаться в книжный магазин, как только Джерри выйдет за порог. Я даже снова начал смотреть то, что показывали в «Риальто». В «Риальто», единственном заведении на всю округу, жизнь била ключом. Я объясняю это так: когда прочие заведения почти сплошь стоят запертые-заколоченные, людям больше некуда податься и они идут в кино. Иногда Джерри возвращался домой раньше меня. Он, конечно, видел, что я гуляю сам по себе, и — никогда ничего, никаких укоров-возражений. Он обращался со мной как с равным. Бывало, подтягиваюсь, лезу из дыры, а Джерри, сидя за столом, повернется и скажет что-нибудь такое: «А-а, Эрни, ну, как прогулялся?» В такие минуты я буквально изводился оттого, что не в состоянии ему ответить: «Ха, Джерри, да шикарно!»
Теперь я снова мог являться в магазин и часто там задерживался на прежних моих постах в течение дня, я смотрел вниз с Воздушного Шара, я смотрел вдаль с Балкона, всегда осторожничая, таясь, высовывая только кончик носа, один глаз, а иногда я ночи напролет читал. Книжный магазин уже вовсе не был тем веселым местом, каким казался прежде. Его, как туча, накрывал дух обреченности вместе с удручающим слоем вполне реальной пыли. Шайн, по-видимому, давно в руки не брал своих индюшиных перьев. Пыль не стирал, не посвистывал, и под глазами теперь были у него такие синяки, как будто кто-то ему фонари наставил. И посетителей стало гораздо, гораздо меньше. В эту часть города теперь мало кто заглядывал. Наверно, в душе уже поставили на нас крест.
Как-то прелестным сентябрьским утром Джерри меня впервые вывел в люди. Мы только что позавтракали: тост, крепкий кофе — и тут он потянулся и достал с горы коробок красную коляску. Я думал, он в нее погрузит вафельницу или тостер, они уже неделями томились в кладовой, но нет — снял с пирамиды самую верхнюю коробку, положил на пол и стал из нее вытаскивать книги и швырять в коляску. Я заметил красно-желтую обложку «Подменыша», кровью налитые буквы, моросящие красные клыки гигантской крысы, но было тут много экземпляров и другой книги — простая бумажная обложка, выпадающие страницы. Он загрузил по кипе каждого издания, потом поднял коляску вместе с книгами — да уж, силач был, — и я услышал стук его шагов по лестнице. Я чуть было не кинулся к Лифту — спуститься, глянуть, что там творится в «Книгах Пемброка», как вдруг слышу: возвращается. «Пошли, Эрни», — говорит. Наклонился, сгреб меня. Посадил к себе на плечо, и, держась одной лапой за его отставшую кудрю, я на нем выплыл на тротуар.
Я и прежде езживал на его плече, по комнате кругом, и всегда с большим удовольствием. Приятно было обольщаться мыслью, что он верблюд, я Лоуренс.[66]В первый раз, когда он меня так посадил, я, конечно, воспользовался случаем для обследования его висков. Наученный горьким опытом с Норманом Шайном, я уже ничего не принимал на веру. Но, пошарив в подлеске, я не нашел никаких таких серповидных гряд, только утешительно гладкую равнину, слегка шершавящуюся у воротника, так что под портретом Джерри я смело написал ЧЕСТНОСТЬ И ДОБРОТА.