Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фидаины изо всех сил — до мучительной рези — выворачивали блестящие глазные яблоки, пытаясь угадать момент, когда Хасан ибн Саббах поднимется, наконец, из своего укрытия. Но уступ загадочно молчал, как будто и не таил в себе живого человека, и — все давно заметили — даже в самые роскошные и яркие ночи темнота над уступом была какой-то особенно неподвижной и густой, а там, где, по разумению охранников, должна была находиться голова Хасана, вообще НИЧЕГО не было — кроме неощутимо вращающейся непроницаемой пустоты, сквозь которую не просвечивали даже крупные, как раздавленный инжир, аламутские звезды.
Но не то, что говорить — думать об этом было жутко, и потому фидаины испуганно отдергивали глаза от хозяйского логова и начинали с утроенным усердием сканировать окружающую их ночь. Изредка то один, то другой выводил тоскливым гортанным голосом — насир ад-дуниа ва-д-дин! И с соседних башен, ежась и переминаясь босыми ступнями на острой гранитной щебенке, тотчас протяжно откликались — насир ад-дуниа ва-д-дин! защита мира и веры! Щебенка помогала побороть дрему, особенно самую страшную — предутреннюю, ласковую, подбиравшуюся так властно и незаметно, что проштрафившийся охранник, сброшенный со скалы своими же, успевал проснуться лишь за мгновение до того, как голова его сочно раскалывалась о камни…
Когда борода Хасана становилась влажной от ранней росы, он вставал — и, как ни караулили этот момент фидаины, все равно сердца у них прыгали от ужаса — а ибн Саббах, сбросив на камни халат, шел домой — прямой, тощий, в ветхих бумажных штанах и просторной рубахе, и за спиной его наливались языческим, мрачным огнем утренние горы. Спустя пару минут, из дома выскакивала его жена (все по привычке называли ее младшей, хотя она уже много лет была единственной — старшая умерла так давно, что Хасан и не помнил даже, как пахли ее волосы), все так же по самые глаза закутанная в хеджаб, подбирала оставленный мужем халат и встряхивала его крепкими морщинистыми руками. И в этот момент крепость — как будто подключенная к гигантской розетке — наконец просыпалась, до краев наполняясь шарканьем, скрипом, перекликами сменяющейся стражи и ароматом закипающей на медленном огне жирной баранины.
В Аламуте всегда было сколько угодно обжигающей, перченой, пахучей, как устье молоденькой девушки, баранины. Для всех. Старец Горы мог себе это позволить. Потому что последние сорок лет был богат, как Бог, и так же всемогущ. Но даже Бог не знал, как Старец Горы устал быть Хасаном ибн Саббахом.
Ранорасширитель нейрохирургический универсальный Егорова-Фрейдина. Ранорасширитель реечный для грудной полости с расходом зеркал от 0 до 209 мм. Ранорасширитель с органоудерживателями (для новорожденных и детей раннего возраста). Ранорасширитель стоечный типа Сигала.
Шинирование прекрасно делали и без него — в конце концов, он платил своим сотрудникам хорошие деньги не только за то, чтобы они, как средневековые зеваки, вылупив рты, следили за его животворящими руками. Потому, закончив накладывать последний шов (швы сам, только сам, эти коновалы — сколько ни учи — не способны толком заштопать даже джутовый мешок), Хрипунов, слегка поклонился — дань солировавшего виртуоза вышколенному оркестру — и под невидимые овации покинул операционную. Чтобы немедленно натолкнуться на администраторшу, седоголубовласую моложавую даму, некрасивую ровно настолько, чтобы самооценка клиенток лишний раз не пострадала, и в то же время интеллигентную как раз в той мере, чтобы вежливо реагировать даже на самые дикие капризы этих же самых клиенток. В преддверии оперблока администраторше делать было настолько нечего, что Хрипунов сразу понял, что случилось нечто из ряда вон, и с мгновенным шорохом пролистал в голове истории болезней. Разошлись швы у Люпановой? Арсен опять свернул какой-нибудь из своих моделек новенький нос? Или идиотка Лика все-таки поперлась на пилатес через неделю после липосакции?
Администраторша, как будто услышав этот каталожный шелест, отчаянно затрясла прической, похожей на синеватые холодные макароны, застывшие в дуршлаге и аккуратно выложенные ей на голову. Тут звонили, ваша мама, от вашей мамы, то есть соседка вашей мамы — заблажила она, с каждым слогом набирая обороты и ловко, как заправский урка, вздергивая себя на дыбу многоэтажной истерики. Я не решилась, вы поймите, это же ваша мама, вы должны, вам, словом, ваша мама…
Хрипунов зачем-то ждал, хотя все было совершенно ясно, смотрел поверх холодных макарон в узкое окно с теплыми янтарными стеклами, янтарные стекла и бронзированные зеркала пришлось заказывать в Германии, зато любая женщина в этом загорелом золоте выглядит красавицей, так еще Клоун придумал, гениальный вор, садист-самородок, очень добрый человек. И справедливый. Но совсем не смешной. А сколько денег пришлось вбухать в это самое загорелое золото — страшно сказать. А выбить в собственность особняк под клинику в центре Москвы? Причем в самом прямом смысле — выбить, перестрелка вышла совершенно голливудская, в духе московских девяностых — прямо из окон брыластых мерседесов, с гиканьем, матерком, на полном гоголевском ходу. И, совершенно же по-голливудски, все, кто нужно, остались, в результате, при своих, разменяв лишь по паре незначительных шестерок, сливово обмякших на неласковой московской мостовой. Хрипунов вообще в ту пору (за клоуновский же счет) стажировался в Штатах, и, вернувшись, застал Клоуна поглощенным турецким евроремонтом, швейцарским оборудованием и вселенскими планами.
Какое забавное все-таки чувство юмора у судьбы — совершенно диккенсовское. Что было у Хрипунова в девяностом году? Ординатура по челюстно-лицевой хирургии, сраная съемная берлога на краю московской географии, ночные подработки на раздолбанной скорой, ножевые, сердечники, агонизирующие старушки, снова ножевые, утреннее возвращение, звонкий озноб, чернота от усталости перед и под глазами, скорченное тело у незнакомого подъезда. Хрипунов прошел было мимо, честно говоря, ему плевать было на клятву Гиппократа и страдающих алкашей, но через пару шагов, плюнув, вернулся, и правильно вернулся, потому что, во-первых, у алкаша, кроме отсутствия перегара, обнаружилось симпатичное и слегка опаленное входное отверстие в левом боку, а, во-вторых, когда Хрипунов, наспех заткнув рану носовым платком, завертел головой, соображая, откуда лучше вызвать скорую, ханурик из последних сил отчаянно, как маленький, зашептал — ты только, доктор, в больничку меня не вези, мне в больничку никак, не вези, в больничку, говорю….И Хрипунов — ну когда еще вволю поработаешь с настоящим огнестрелом? — принял решение.
Кстати, отмокший в хрипуновской ванне и перевязанный, ханурик оказался и не хануриком вовсе, а крепким мужичком неопределенных лет с вкрадчивыми повадками старинного зоновского сидельца и с гуинпленовской ухмылкой (старый ножевой шрам, сардонически и навеки оттянувший в сторону угол рта). Пациентом он оказался молчаливым и терпеливым, как дяди Сашины покойники и стоически выносил все хрипуновские манипуляции (половина из которых была продиктована самым зверским научным любопытством). А через пару месяцев, окрепнув и не обменявшись с Хрипуновым и десятком фраз, мужичок потихоньку убрался куда-то, аккуратно застелив за собой раскладушку и оставив на кухне чашку густого, как нефть, и такого же маслянистого чифиря.