Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- А вы из ружья попробуйте, - сказал Сноупс. - Может, так вы ее скорее прогоните.
Хьюстон вошел в лавку, а пятеро на галерее спокойно стояли или сидели на своих местах, и человек со сросшимися бровями был так же спокоен, как остальные, а потом Хьюстон вышел, ни на кого не глядя, сошел с крыльца, вскочил в седло и ускакал, сильный, неутомимый, высокомерный, и собака побежала следом за ним, а через минуту-другую Сноупс тоже встал и ушел пешком. Тогда один из оставшихся наклонился и осторожно сплюнул через перила, в пыль, а Рэтлиф сказал:
- Что-то я не совсем разобрал насчет этой загородки. Я так понял, что Сноупсова корова забрела на поле к Хьюстону.
- Правильно, - сказал тот, который только что сплюнул. - Сноупс живет на бывшей Хыостоновой земле. Теперь она принадлежит Биллу Уорнеру. Была в закладе, и Уорнер прибрал ее к рукам с год назад.
- Уорнеру Хьюстон и задолжал, - сказал другой. - И говорил он про загородку на этом участке.
- Понимаю, - сказал Рэтлиф. - Это, значит, просто так. К слову пришлось.
- Но Хьюстон не оттого распалился, что землю потерял, - сказал третий. - Просто он горячий. Его вообще распалить недолго.
- Понимаю,- сказал Рэтлиф.- Значит, вот что стало с этой землей. Вот, значит, кому дядюшка Билл отдал ее в аренду. Выходит, у Флема появились еще родичи. Но только, по-моему, этот Сноупс особой породы, все равно как гадюка - змея особой породы.
"Стало быть, он намерен еще побеспокоить братана", - подумал Рэтлиф. Но вслух он этого не сказал, только спросил, непринужденный, приветливый, непроницаемый:
- Любопытно, где теперь дядюшка Билл со своим компаньоном? Я еще не знаю их путь так хорошо, как вы, ребята.
- Нынче утром я видел двух лошадей и коляску у загородки усадьбы Старого Француза, - сказал четвертый. Он тоже наклонился и осторожно сплюнул через перила. Потом он добавил, точно припомнив какой-то пустяк: - А на стуле теперь Флем Сноупс сидит.
ЮЛА
1
Когда Флем Сноупс получил место приказчика в лавке ее отца, Юле Уорнер не было и тринадцати лет. Она была последним, шестнадцатым ребенком в семье, "малышкой", хотя уже на десятом году переросла мать. Теперь, в свои неполные тринадцать, она была выше многих взрослых женщин, и даже груди ее уже не были чуть заметными, твердыми, пронзительно-заостренными конусами, как у созревающего подростка или даже девушки. Напротив, всей своей внешностью она скорее напоминала о символике древних дионисийских времен - о меде в лучах солнца и о туго налитых виноградных гроздьях, о плодоносной лозе, кровоточащей густым соком под жадными и жестокими копытами козлоногих. Казалось, она была не живой частицей окружающего мира, а как бы плавала в наполненной пустоте, и дни ее текли словно под звуконепроницаемым стеклянным колпаком, где она, уйдя в себя, с извечной мудростью, этим наследием томящейся женской плоти, прислушивалась к росту своего тела. Как и отец, она была неисправимо ленива, но в ней его вечная хлопотливая и веселая праздность явила себя подлинной силой, непоколебимой и даже жестокой. По собственной воле она вовсе не двигалась, разве только к столу и от стола, в постель и с постели. Ходить она выучилась поздно. У нее была первая и единственная детская коляска в округе, дорогая и громоздкая, величиной почти с пролетку. Она не расставалась с коляской еще долго после того, как выросла и уже не могла вытянуть в ней ноги. Когда она стала такой большой и тяжелой, что только взрослый мужчина мог вынуть ее из коляски, ее выдворили оттуда силой. С тех пор она перебралась на стулья. Она вовсе не требовала, чтобы ее несли, если нужно было куда-нибудь идти. Просто похоже было, что с младых ногтей она уже твердо знала, что ей никуда не хочется, что нет ничего нового или невиданного в конце любого пути и все места, везде и всюду, одинаковы. Так продолжалось до пяти или шести лет, а потом ей пришлось как-то передвигаться, потому что мать, уходя, не хотела оставлять ее дома, и ее носил на руках слуга-негр. Их часто видели втроем на дороге: миссис Уорнер была в праздничном платье с шалью на плечах, а за ней негр тащил крупного, длинноногого ребенка (сразу было видно, что это девочка), слегка пошатываясь под своей ношей, - этакое похищение сабинянки, только под конвоем дуэньи.
Как водится, у нее были куклы. Она рассаживала их по стульям вокруг себя, и они сидели, неподвижные, как она, тоже без признаков жизни. Потом отец велел своему кузнецу сделать ей игрушечную коляску, наподобие той, в которой она провела свои первые три года. Коляска вышла грубая и тяжелая, но это была единственная игрушечная коляска, какую в этих краях когда-либо видели или хотя бы представляли себе понаслышке. Она складывала туда всех кукол и сидела рядом на стуле. Сначала думали, что это умственная отсталость, что она просто не переступила еще ту почти осязаемую грань, за которой девочка, играя, становится маленькой женщиной, но вскоре стало ясно, откуда это безразличие, - ведь, чтобы двигать коляску, ей пришлось бы двигаться самой.
Так она росла до восьми лет, всегда на стульях, пересаживаясь с одного на другой, и то лишь поневоле, когда в доме шла уборка или нужно было поесть. По настоянию жены, Уорнер продолжал заказывать кузнецу игрушечные подобия всяких домашних вещей - маленькие метлы и швабры, маленькую настоящую плиту, - надеясь, что забава, игра приучит ее к делу, но все это порознь и вместе производило на нее не большее впечатление, чем на старого пьяницу рюмка холодного чаю. У нее не было товарищей в играх, не было закадычной подруги. Они ей были не нужны. Никогда и ни с кем не связывала ее та пылкая, иной раз быстротечная дружба, когда две девочки объединяются в тайном воинственном заговоре против своих сверстников-мальчишек и против всех взрослых. Она бездействовала. С таким же успехом она могла бы оставаться в утробе матери. Она словно бы родилась лишь наполовину, разум и тело либо каким-то образом совершенно отделились друг от друга, либо безнадежно спутались, перемешались; словно на свет появилось лишь что-то одно или же одно появилось не вместе с другим, но в его лоне.
- Может, она вырастет сорванцом, мальчишкой в юбке? - сказал однажды отец.
- Это когда же? - сказал Джоди, вспыхивая, распаляясь в порыве ожесточения. - Покуда она раскачается, все дубы, которые взойдут из желудей за ближайшие пятьдесят лет, успеют вырасти, засохнуть и сгореть в печке, прежде чем она соберется залезть на который-нибудь из них.
Когда Юле исполнилось восемь лет, брат решил, что пора ей начинать учиться. Отец с матерью давно уже рассудили, что когда-нибудь начать все равно придется, вероятно, главным образом потому, что Билл Уорнер, который официально числился попечителем, был главной опорой школы и вершителем ее судьбы. Все родители видели в ней одно из деловых предприятий Уорнера, и в конце концов Уорнеру пришлось потребовать, чтобы его дочь ходила в школу хотя бы какое-то время, точно так же, как он требовал со своих должников уплаты процентов сполна. Миссис Уорнер не особенно заботило, пойдет ее дочь в школу или нет. Она была одной из лучших домашних хозяек в округе и без устали занималась своим делом. Она испытывала поистине физическое наслаждение, ничего общего не имеющее с простым удовлетворением, доставляемым экономией и благополучием, перебирая выглаженные простыни или оглядывая уставленные банками полки, набитые картофелем погреба и увешанные гирляндами окороков стропила коптильни. Сама она ничего не читала, хотя в ту пору, когда выходила замуж, была грамотна. Ей не часто случалось этим воспользоваться, за последние сорок лет она и книгу в руках держать разучилась, предпочитая обращаться непосредственно к самой жизни, обо всем, будь то правда или выдумка, судачить и все обращать в назидание. Так что никакой нужды в грамоте она для женщины не видела. Она была убеждена, что сведения, сколько и чего класть в то или иное блюдо, черпают не из книг, а из кастрюли, с помощью ложки, и что хозяйка, которая только в школе узнает, сколько денег у нее осталось, если из того, что было, вычесть то, что истрачено, никогда не будет настоящей хозяйкой.