Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующее утро трепещет. Его свет – яркий, пронзительный и голубой. Из провала ночи смутно всплывают три грибника, один из которых потерял нож; постепенно возвращаются всхлипы и птица тревоги, что отчаянно металась и билась о стены комнаты. Должно быть, трупик мертвой птицы до сих пор присутствует под креслом, за шторой возле секретера или в прихожей, окутывая все вокруг сине-черной горьковатой пеленой. Стены коридора, трельяж с затихшей под ним собакой, дверь раздевалки, бабушкино коричневое нейлоновое пальто на крючке, палка-клюшка, прислоненная к стене, дверь в комнату деда – все немного кривое, завалившееся набок.
В комнате деда кровать аккуратно заправлена, а подушка – красиво, пышно взбита. На телевизоре кружевная салфетка и три больших тикающих вразнобой будильника. В последнее время дед увлеченно чинил старые будильники. Он находил их на антресолях, в стенном шкафу, внутри дивана, на балконе. Дед долго тряс будильники, колол внутренности булавкой, протирал колесики и шестеренки ваткой до тех пор, пока они не начинали снова ходить. Бабушка лишь пожимала плечами, когда я пыталась объяснить, что будильники необходимы. Ведь во всем виноваты продавцы снов. У них синие весы с квадратными алюминиевыми чашками, на которые насыпают сны совочком. А маленьких гирек нет. И поэтому продавцы завешивают снов больше, чем нужно, иногда добродушно подкладывая довесок. Дед это чувствует, каждое утро ему все труднее вырваться, очнуться по эту сторону, но он перебарывает сон, он не сдается, чтобы быть с нами, чтобы приносить пользу своей семье. Поэтому дед усердно отыскивает и чинит будильники, колет их внутренности булавкой, пожевывая спичку, приговаривает: «Давай, милок! Не дури, поработай! Мы же с тобой не сдадимся! Мы же еще повоюем!» Все дедовы будильники громко и бодро тикают вразнобой. Иногда, ни с того ни с сего они тренькают и звякают. И это необходимо. Потому что маленьких гирек нет. А усатый продавец снов, по рассеянности, часто подсыпает довесок.
Возле телефона черный футляр с дедовыми очками и клочок ваты с расплывчатой коричневой точкой. В комнате холодно, в приоткрытую фортку врывается с улицы белый безымянный ветер. Он пробирает насквозь, выхватывает из середины груди крошечное серое перышко тревоги и уносит за окно, кружить во дворах, метаться в переулках, превращая город лазалок в Черный город тревог.
На кухне бабушка прихлебывает чай, сладко цокая леденцом. Замерев, она наблюдает, как старуха в сером тулупе и шерстяном зеленом платке, вынырнув из черного-пречерного подъезда соседнего дома, срывает белье с сушилки. Пододеяльник, наволочка, полотенце с пятном йода. Сосредоточенно и отчаянно складывает пополам, закидывает на плечо, не замечая окликающего прохожего. Потеряв интерес к происходящему во дворе, бабушка говорит: «Доброе утро! Как спалось?» Немного помолчав, приготовив нужные слова, взвесив, проговорив их шепотом самой себе, она тихо сообщает: «У деда ночью случился сердечный приступ. Пришлось сделать укол. Потом второй. Не помогло. Он бледный сделался. В сознание не приходил. Я испугалась, вызвала „скорую“. Забрали в больницу. В реанимацию положили. Под капельницу. Спит».
Бабушка молчит. Прихлебывает чай, сурово оглядывая меня. Потом ее Какнивчемнебывало начинает трещать по швам. И бабушка тихо задыхается сдавленными, нарастающими всхлипами. Скулит что-то неразборчивое, от которого пахнет лепестками высушенного в букете зверобоя и стопкой засвеченных фотографий, что лежат в пыльных синих конвертах, внутри дивана. Потому что каждый раз все заваливается набок и скатывается к исходной точке их эпилога, который читают по радио под конец пьесы погрустневшим, отрезвленным голосом. Тот далекий взрыв снова отдается в сердце деда двойным ударом, заставляя срываться с места, пускаться галопом. Все возвращается в приемную военного госпиталя, где она считала пульс, встревоженно сжимая его запястье, цыкала окружающим, чтобы не шумели. И с тревогой поглядывала на секундную стрелку настенных часов.
Но совсем скоро бабушка затихает. Прячет слезинку в кулачке. Решительно собирает всхлипы, сухие лепестки, стук ампул, иглы для инъекций, капельницы, нераспечатанные пластинки для патефона, под музыку которых им так и не суждено было станцевать, силой запихивает все это внутрь, становится каменной и суровой стеной, от которой отлетают неразгаданные звуки и мечущиеся птицы тревог. Она допивает чай, решительным рывком направляется к телефону – звонить в больницу. Квартира наполняется треньканьем-тиканьем крутящегося диска. Из трубки пахнет манной кашей с луной растаявшего сливочного масла, которую варят в огромных алюминиевых кастрюлях с буквами и цифрами, обозначающими номера больничных корпусов и названия отделений. Бабушка всхлипывает в трубку. Ее слова расплываются. Она говорит тоненьким голоском и больше не боится, что ее будут жалеть. Сорвав Какнивчемнебывало, она старается выпросить для деда новое лекарство, капельницу, хорошего врача. Голосом девочки, потерявшейся в лесу, она умоляет: «Будьте так любезны, пожалуйста, я вас очень прошу». Потом, будто по взмаху невидимой дирижерской палочки, бабушка умолкает, разглядывает небо над крышами далеких пятиэтажек и решительно мычит «угу-ага», запоминая, что надо делать. Ее глаза, наблюдая невидимый проносящийся мимо поезд, бегают из одного угла комнаты в другой, впитывая услышанное и размещая его внутри. После этого с ней уже бессмысленно говорить о том, что дед заболел не случайно, что во всем виноваты лазалки, стоящие среди дворов с немым вызовом. А еще эхо далекого взрыва, дым завалившегося набок поля и продавцы снов, потерявшие на днях еще одну маленькую гирьку от своих весов.
Тишина тянулась, грозя превратиться в резкий телефонный звонок. Чтобы подогнать вечер, бабушка выдумывала всякие неотложные дела. Неожиданно мы начинали собираться в прачечную. Прачечная – трехэтажный домик, похожий на окаменевшую конфету «Коровка», находился в трех автобусных остановках, но нельзя, поддавшись порыву ветра или решительно крикнув «вперед!», запросто отправиться туда. Поход в прачечную – серьезное и важное дело, к нему готовятся заранее. Бормоча, что деда нельзя расстраивать и волновать, бабушка снимала с его подушки наволочку. Потом, горестно вздыхая, стаскивала с красного тяжелого одеяла бледно-желтый пододеяльник, и по комнате кружились пушинки, а на ковре возникали завивающиеся нежные перышки. «Деда нельзя волновать, после контузии его сердце сдает. С каждым новым инфарктом – сдает все больше». – «Сдается врагу?» – «Не дури, а слушай, что тебе говорят. Вы с матерью нисколько нас не жалеете. Особенно мать: приезжает, ругается, курит, просит денег, потом не приезжает целый месяц. Совсем голову потеряла в своей Москве. Скорей бы она заканчивала учебу. Шла работать, входила в правильную колею». Остальное постельное белье и полотенца вырастали в большущую белую гору на темно-зеленой ковровой дорожке. С гнетущим вздохом бабушка подходила к швейной машинке и включала торшер – две трубы, наполняющие угол бледно-голубым светом, похожим на крахмал. Не забыв назвать себя мученицей, вспомнив царицу мать небесную, хорошую женщину, которая живет высоко в небе, а под ней летают самолеты, вертолеты и стрижи, – бабушка опускалась на табурет перед швейной машинкой. И некоторое время сидела, рассматривая пятно масла на стене. Теребя застроченный байковый лоскутик, она вздрагивала от резких хлопков с лестницы. Замерев, вслушивалась, ожидая нежелательный звонок из больницы, который мог с минуты на минуту вспороть лезвием «Нева» тишину укутанной в красные ковры квартиры. И тогда из трубки маленького телефона на зеленый половик посыплются: железные иглы для внутривенных инъекций, аппарат искусственного дыхания, неизвестные капсулы, ватки с ржавыми точечками крови. Предполагая это, бабушка начинала медленно превращаться в птицу тревоги, слепую, безумную птицу с мокрыми перьями, которая всегда вырывается, раздирая грудь, предвещая беду. И тут тоненькая остренькая булавка для кройки, выскочив неизвестно откуда, впивалась ей в палец. Резкая пронзительная боль заставляла вздрогнуть и отдернуть руку. Очнувшись, бабушка принималась сосредоточенно подбирать нитки. Разыскивала ножницы, чтобы отрезать от ленты лоскутик с отпечатанным номером для прачечной. И невозможно было одновременно: вздыхать, бояться звонка, превращаться в птицу тревоги и подбирать нитки. А надо было взять себя в руки, то есть одним решительным и быстрым рывком сжаться в кулак и делать что-нибудь одно. Иначе иголки для кройки рассыпались веером по полу. Кусочки мела выпрыгивали из рук и закатывались под кровать. Потому что машинка – особенная. Стоило подсесть к ней на хромой табуретке, бьющаяся внутри птица тревоги рассыпалась в пыль. И на ее место приходили простые задачи: срочно отыскать ножницы. И наперсток.