Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А как же он добрался сюда?
— Да ведь поездом управлял сумасшедший с размягчением мозга, а сумасшедшим всегда везет.
— Так может, стоит опять нанять какого-нибудь сумасшедшего?
— Может, и стоит, — согласился юноша, — но, к сожалению, это запрещено правилами.
Мы проходили по вагонам, которые сильно отличались друг от друга внутренним убранством. И дело было не только в разнице между первым и вторым классами или, скажем, вагоном-рестораном и курительным салоном, но и в разнице стилей. Ведь вагоны отличались друг от друга точно так же, как комнаты в каком-нибудь пышном замке, меблированные в стиле барокко, ампир, модерн или бидермейер, и, конечно же, заслуживали настоящего гида и профессионально проведенной экскурсии. Мы как раз осматривали спальные вагоны, когда появились первые лучи солнца, которые немедленно затмили собой тусклое потолочное освещение (электрические батареи в поезде требовали подзарядки) и принялись шарить по всем углам этих уютных спален на колесах, где осталось множество интимных мелочей, свидетельствовавших о той атмосфере комфорта, что царила здесь до возникновения паники. Я подняла «Нью-Йорк таймс», валявшуюся на подушке, и заглянула в столбец биржевых новостей, перевернула карту на табурете, надо же, это оказался валет, а от обитой кожей стенки купе отлепила записку, в которой кто-то по-французски назначал мне свидание в римском кафе «Эко» на позавчерашний вечер.
А затем мы вошли в коридор вагона, единственное купе которого оказалось запертым; его дверь украшало изображение двух ангелочков, воркующих в огромном цветке орхидеи.
— Это свадебный вагон, — объяснил мне молодой человек, — вагон, предназначенный для новобрачных в их свадебном путешествии. Здесь провели свою первую брачную ночь Зельда и Скотт Фицджеральд (отлично, юноша, а я и не подозревала, что под твоей кондукторской фуражкой скрываются такие познания!).
И он торжественно отпер (на этот раз уже золотым ключиком) свадебное купе.
Тотчас же выяснилось, что делать ему этого не следовало. Внутри, видите ли, буквально все было готово для взрыва чувств и чувственности. Причем я имею в виду не только большие гравюры, иллюстрирующие «Мемуары» Джиакомо Казановы, или копии рельефов из индийских храмов, нет, просто все там пылало вакхическими страстями, и свадебное ложе было разобрано, а в воздухе разливался тяжелый и непристойный аромат духов, и ангелочки в стиле рококо взбирались, словно мухи, друг на дружку, и в их взглядах светилась неумолимая похоть, а на потолке… нет, мне стыдно говорить вам о том, что там было изображено, и я попыталась помешать юному кондуктору увидеть то, что не предназначалось пока для его глаз, но попробуйте-ка помешать розам цвести! запретите соловью петь! в общем, поднял мой юный спутник голову и мгновенно получил такую порцию заразной пошлости, что покачнулся, сорвал в панике с головы кондукторскую фуражку и с виноватым вздохом «Простите, не сердитесь, барышня Соня» начал стремительно расстегиваться, чтобы показать мне наконец свою коллекцию бабочек.
Но все получилось еще хуже, чем я опасалась: безудержная юношеская атака захлебнулась в самом начале, потому что под воздействием острого приступа любви (как раз в ту самую минуту, когда и солнце начало раскаляться) кондуктор воспламенился так, что критическая отметка была преодолена, и его не смогла спасти даже довольно густая телесная консистенция. Я наклонилась, подняла то единственное, что от него осталось, и надела это себе на голову, козырьком назад, а потом торопливо покинула «Восточный экспресс», уселась в дрезину и направилась в Будков.
Там я пересела с дрезины на автобус до Тршебича, а в Тршебиче — на автобус до Йиглавы, а в Йиглаве — на автобус, привезший меня в Брно. Но прежде чем я проделала весь этот путь, жара внезапно ослабела, она лопнула, точно пузырь от ожога, и над краем пролился спасительный дождь.
Дома я нашла батюшку (следов того, что он недавно полностью испарился, видно не было, разве что на шее у него осталось что-то вроде аллергической сыпи), он слушал радио, какую-то берлинскую станцию, выступление немецкого рейхсканцлера Адольфа Гитлера.
— Нет, Руна, ты слышишь, — как раз говорил батюшка матушке, — нет, ты слышишь? Всем и каждому должно быть ясно, что это слова безумца, мозги которого сварились, как и у несчастного машиниста «Восточного экспресса»! Слава Богу, что эта проклятая жара наконец спала, так что все, Руна, пойдет теперь по накатанному пути.
(По накатанному пути пошел и «Восточный экспресс», который вскоре после того, как спала жара, вернулся на свой маршрут Париж — Милан — Триест — Белград — Афины — Стамбул).
Извините, если я повторюсь, но я и правда не помню, говорила ли уже вам о том, что всегда отличалась очень острым слухом — наверное, он был дан мне для того, чтобы я прислушивалась, не раздастся ли голос Бруно, который мог залаять, или завыть, или замяукать, или захрюкать, или затрубить, или запищать, или замычать, или заскулить, или заворчать. Но если я вам об этом уже говорила, что, как видите, я не исключаю, то все-таки спешу добавить, что острый слух нередко доставлял мне неприятности.
Так, например, в один ноябрьский вечер 1941 года я услышала, как матушка в ванной (где она накручивала волосы) говорит сама с собой. И хотя ее голос я слышала совершенно отчетливо, как если бы стояла рядом и подавала ей бигуди, слов мне разобрать не удавалось, и только некоторое время спустя я поняла, что это — голос боли.
Но меня рядом с ней не было, матушкин голос доносился издалека, очень издалека, через несколько улиц и площадей, и я бросила все там, где находилась, на произвол судьбы и поспешила на ближайшую остановку трамвая, добралась до центра города (мы переживали тогда едва ли не самые страшные времена, и ад, в который превращался мир, тянул к нам свои огненные языки), и побежала на нашу улицу, и помчалась по ступеням на зов этого голоса, но стоило мне вставить в замок ключ, как голос услышал этот ключ и смолк, когда же я принялась расспрашивать матушку, то она ничего не смогла припомнить.
Я, конечно, слышу и множество других скорбных голосов, жизнь — это неумолчные стенания, жалобы и плач, однако человек из этого хора может выбирать лишь голоса своих близких, ибо больше ему вынести не под силу.
Но извините меня, пожалуйста, господа, что я опережаю события. Сейчас мы находимся в 1936 году, а о случае с матушкиным голосом в ноябре 1941 года я упомянула только затем, чтобы поведать вам о другом моем обостренном чувстве, таком же тонком и чутком, хотя ему и трудно было подобрать название. Чувстве, вовремя предупредившем меня об опасности, которой нам в самую последнюю минуту удалось избежать.
В апреле и мае 1936 года батюшка несколько раз кряду сразу после возвращений из рейса шел не домой, а в пивную, что прежде проделывал крайне редко, вообще-то он бывал в пивной, только если там устраивалось собрание профсоюза железнодорожников. Но сейчас он проводил там целые часы с неким, по его словам, очень интересным парнем, знакомство с которым свел по чистой случайности. Батюшка обещал его нам скоро представить.