Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спустился на площадку и стал складывать в кучу все, что накопил смотритель: жерди, циновки, доски, порожние ящики. Затем я подкатил бочку и старательно облил керосином всю груду.
Огонь! Он поднялся выше мачт, выше маяка, к самым звездам. Теперь только слепые и спящие не заметили бы сигнала.
Я схватил обрывок смоленой сети, зажег и, поддев на бамбуковый шест, стал размахивать в воздухе куском огня.
IV
Что было дальше, помню плохо. Море стало раскачиваться, точно собираясь опрокинуться на остров. Маяк накренился. В воздухе поплыла какая-то чертовщина из стеклянных палочек и запятых.
Кричали птицы. Море клубилось теплым паром, я лез по винтовой лестнице в рассветное небо. Подо мной громоздились тучи, наверху, по чугунным исшарканным ступеням бежали цепкие ноги смотрителя. Дядя Костя поднимался все выше и выше над морем, стал виден весь океан с дорогами ветра, с зелеными островами и кораблями, плывущими в разные стороны.
Потом лестница завертелась в башенке, как винт в мясорубке. Ветер сорвал с меня бескозырку. Обеими руками я схватился за перила и закружился в трубе.
Сколько времени длилось это, не знаю. Разбудил меня колокол. А когда я открыл глаза, то долго не мог понять, почему у меня такие длинные ноги.
Внизу смутно блестела накрытая туманом вода. Временами клочья редели, тогда у моих ног открывалась полоска пены и черные камни. Постепенно я понял, что лежу ничком на фонарной площадке, просунув сквозь прутья решетки руки и голову. Как это случилось, не знаю до сих пор. Вероятно, под утро я полез на площадку и здесь свалился.
Теперь ветер отжимал туман к берегу. Ветряк кружился, старый колокол спрашивал басом туман:
«Был ли бой? Был ли бой?»
Потом, замедлив удары, точно прислушиваясь к шуму моря, он отвечал важно и грустно:
«Дно-о… Дно-о… Дно-о…»
Кажется, у меня начиналась горячка.
Помню, я спустился вниз, в сторожку, и стал наваливать на Сачкова одеяла, брезенты, полушубки, плащи – все, что мог найти на вешалке и в кладовой. После этого я надел почему-то резиновые сапоги и, стуча зубами, залег под тряпье. Я обнял Сачкова, соленого, мокрого, и вместе с ним поплыл навстречу «Чапаеву».
Остальное – сплошной винегрет. Стук катера, плеск воды возле уха, горячий дождь, ободок кружки в зубах. Чьи-то прохладные руки на голой спине и нудный запах аптеки. Я забыл имена, лица, время – все кроме зажатой в кулаке пуговицы от бушлата смотрителя. Почему-то мне казалось, что потерять пуговицу – потерять все.
Кто-то пытался уговорить, разжать кулак силой. Я жестоко боролся, ломал пальцы, кажется, даже укусил противника за руку. И победил. Пуговица осталась со мной. Я спрятал ее под матрац и доставал только ночью, оставшись один. Колокол, славный сторож, мой друг, гудел непрерывно, напоминая об опасности, не давая мне спать.
…А когда он умолк, я открыл глаза и увидел возле себя Колоскова. Он сидел на табурете, свежий, холодный, и старался завязать зубами тесемки. Из рукавов больничного халатика на целую четверть вылезали здоровенные красные ручищи.
И Сачков был тут же, серьезный, грустный, надевший впопыхах халат разрезом вперед. Он разглядывал меня с почтительным страхом, как сирота покойного дядю, и при этом громко сопел…
Я хотел спросить, что случилось, но Колосков зашипел и поднял ладонь.
– Все в порядке, – сказал он шепотом, – мы с доктором только что вас осмотрели.
– Ерунда, – подтвердил Сачков, – мне сдается, ты здоровее, чем был.
– Я хочу знать…
– …что нового? – подхватил Колосков. – Понятно. Из Владивостока привезли апельсины, кожура толстовата, однако справляемся. Погода тоже ничего, баллов на шесть. Что еще? Боцман лечит зубы… Во втором экипаже дамы повесили зеленые шторы. Ничего, подходяще…
– А маяк?
– Завтра сборная отряда против сборной порта, – сказал торопливо Сачков.
– Где «Чапаев»? Я видел огни.
– Все в порядке… Левый край пришлось заменить.
– Перестань… Я спрашиваю: что на маяке?
Сачков замолчал, а лейтенант сильно заинтересовался мундштуком трубки. Он долго ковырял его спичкой и разглядывал на свет, потом медленно ответил:
– Занятный сон… Вы простудились на охоте… Помните, перешли вброд реку? Вы и того… А вообще… спать надо, Олещук… Спать…
– Когда это было?
– Охота? Месяц назад.
Я молча полез под подушку и достал пуговицу, старую орленую пуговицу дяди Кости, обтянутую черным сукном.
Колосков посмотрел на нее и отвернулся. Море за окном было злое и синее. На дубках лежал снег.
– Вам это приснилось, – сказал он упрямо.
I
Жизнь на берегу проще, чем в море. В ней меньше тумана, не так рискуешь сесть на мель, а главное, нет многих досадных условностей, что расставлены на пути корабля, словно вешки.
Во всяком случае, в море не так уже просторно, как можно подумать, глядя с берега на пароходный дымок.
И вот пример.
В пределах трех миль здесь все называется настоящими именами – вор есть вор, закон есть закон и пуля есть пуля. Возле берега командуем мы: «Стоп машину! Примите конец!» Но стоит только хищнику покинуть запретную зону, как вор превращается в господина промышленника, а украденная камбала в священную собственность.
…Короче говоря, «Осака-Мару» стоял ровно в четырех милях от берега. Только издали мы могли любоваться черными мачтами и голубой маркой фирмы на трубе парохода. То была солидная посудина – тысяч на восемь тонн, с просторными площадками для разделки сырца, глубокими трюмами и огромным количеством лебедок и стрел, склоненных наготове над бортами, – целый крабовый завод, дымный и шумный, на котором жило не меньше пятисот ловцов и рабочих.
Возле «Осака-Мару», едва доставая трубой ходовой мостик, стоял пароход-снабженец. Он только что передал уголь и теперь принимал с краболова консервы.
Увидев пароходы, Колосков обрадовался им, как старым знакомым.
– Как раз к обеду, – сказал он, подмигивая, – крабы ваши, компот наш!
Да мы и в самом деле были знакомы. Каждую весну, между 15–20 апреля, краболов появлялся в Охотском море и бросал якорь на почтительном расстоянии от берега. Он обворовывал западное побережье Камчатки неутомимо, старательно, деловито, из года в год пользуясь одним и тем же методом.
Вечером, видя, что в море нет пограничного катера, «Осака-Мару» спускал с обоих бортов целую флотилию кавасаки и лодок. Около сотни вооруженных снастью суденышек, мелких и юрких, точно москиты, шли к берегу наперерез косякам крабов и сыпали сети с большими стеклянными наплавами. А на рассвете флотилия снимала улов – тысячи крабов, застрявших колючими панцирями и клешнями в ячеях. То было воровство по конвейерной ленте, – прямо от подводных камней к чанам с кипятком. И в то время, как вся эта хищная мелочь копошилась у берега, их огромный хозяин спокойно дымил вдалеке.