Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из дневника Веры Дрейфер знал всю историю их годичного знакомства. Вера писала, что, когда она на корабле возвращалась домой, так и не найдя никаких следов Ирины, ничего, кроме записи в журнале больницы Рыбной Слободы, что 19 августа 1918 года Ирина Сергеевна Радостина скончалась здесь от холеры; и вот, едва они отчалили от пристани в Рыбной Слободе, как на нижней палубе обнаружился заяц. Маленький худенький мальчик, совсем оголодавший, оборванный и босой. “Его отвели к капитану, и тот при нас – там собрался чуть ли не весь пароход – долго допрашивал беспризорника, однако единственное, что удалось узнать, что имя его Коля Ушаков, возраста своего он не знает. На вид ему было лет семь. На вопрос капитана, где его родители, он отвечал, что сирота, отец служил матросом на пароходе, но выпимши попал в колесо, и его на куски размололо, а мать умерла еще до того.
Лично мне, – писала в дневнике Вера, – его рассказ о смерти отца не понравился, он обо всем говорил неуверенно, мямлил, а здесь отвечал, будто урок выучил – твердо, звонко. Но капитан оказался отзывчивее. Тут же, ни минуты не раздумывая, он объявил, что берет мальчика в свою семью, усыновит его и воспитает вместе с собственными детьми. Когда он это говорил, – писала Вера, – у меня в душе шевельнулось сожаление. Я ведь и сама думала, что вот не стало Ирины и эту пустоту надо хоть как-то заполнить.
Но я рано печалилась. То ли жена капитана не разделила гордый позыв мужа, или просто дети не поладили между собой, но, едва я заикнулась, что сама хотела взять Колю, капитан не заставил себя упрашивать. Наоборот, сразу сказал, что так оно, наверное, и впрямь лучше. Услышав про Москву, Коля тоже повеселел, тут же при всех стал величать меня маменькой. Признаться, мне это не очень понравилось.
На пароходе, читая лекции и ставя спектакли, мы покружили вокруг Самары, там выгрузились и всем гуртом отправились на железнодорожный вокзал, решили, что попытаемся сесть на московский поезд. Вокзал был доверху набит мешками и людьми, каждый по многу дней покорно дремал у своих вещей, ожидая нужного поезда. У меня с собой не было ничего, кроме маленького свертка белья, я усадила на него Колю и вышла на перрон подышать свежим воздухом. Через полчаса вернулась, а Коли и след простыл.
Я спросила наших, не видели ли они его, кто-то сказал, что, пока меня не было, подходила какая-то нищенски одетая женщина, увидев ее, Коля сразу же убежал. Я еще разговаривала со своими, когда Коля и та нищенка вернулись. Оказалось, это его мать. Услышав, что я хочу взять ее сына, она перекрестилась и сказала: «Спасибо добрым людям. Бери, а то мне и кормить его нечем. Голодающие мы. Самарские. У тебя, может, жить останется, а так оба с голоду помрем». Когда она отошла, Коля сначала пошел за ней, потом вернулся и снова крепко ухватил мою руку.
Московского поезда мы ждали недолго, в середине ночи состав неожиданно подали, все бросились по вагонам захватывать полки, но я, как водится, опоздала, никакого места нам не досталось. Впрочем, Коля не унывал, вид у него был до крайности довольный. Войдя в вагон, он осмотрелся и, увидев примостившуюся под потолком молодую пару, гордо крикнул: «С моей-то маменькой так не побалуешься». Какой-то солдат отозвался: «Что еще за маменька! Она и родить не сумеет». Тут же рядом милый интеллигентный старичок сказал: «Странный, ненормальный мальчик», – после чего уже весь вагон принялся обсуждать меня и Колю. Продолжали, наверное, не меньше часа, и всё это время я от стыда не знала куда деться. Наконец люди угомонились, заснули. После этого мы с Колей выгородили для ночлега свой кусок пола. Уже через сутки мы были в Москве, на Казанском вокзале. Со всеми распрощались и зашагали домой.
Мои родители встретили Колю очень хорошо, – писала в своем дневнике Вера, – так что сначала я была рада, что его привезла. Мама сама сшила ему одежду из старых Ирининых платьев, отец смастерил тапочки на веревочной подошве, кожу тогда было не достать. Поселили мы его в коридорчике между родительской спальней и бабушкиной комнатой, там стоял большой широкий сундук, еще моего деда, на нем Коле и устроили постель. Мальчик никому не мешал и не надоедал, с нами только ел, остальное время играл с ребятами во дворе. Спать он ложился рано. Смаривало его обычно, еще когда мы ужинали, и отец на руках относил его в постель. Плохо было лишь одно – ночью он делал под себя. Но мы понимали, сколько ему пришлось пережить, и надеялись, что рано или поздно это пройдет.
В мае минуло восемь месяцев, как я привезла его из Самары, мы уже были уверены, что Коля прижился. Никто им особенно не занимался, только кормили, мыли, одевали, да папа, который вообще всегда мечтал о сыне, каждый день читал ему сказки. И вдруг Коля пропал. Десятого мая после обеда он, как всегда, пошел играть в сад, но к ужину не появился, не пришел и ночевать. Я расспросила всех ребят, с которыми он обычно играл, и все в один голос сказали, что после обеда они его во дворе не видели. Не знаю почему, – писала Вера, – но это нас почти не взволновало, а когда он не появился и через два дня, родители решили, что просто Колю снова потянуло бродяжничать. Мама за завтраком сказала: что же, ушел, значит, ушел, – и мы все вздохнули с облегчением.
Я думала, что больше никогда его не увижу, но не тут-то было. На пятую годовщину революции Лапины позвали нас пойти посмотреть иллюминацию, домой мы вернулись поздно, сели за стол, и вдруг кто-то постучал в дверь. Я открыла, а на пороге стоит незнакомый мужчина и держит за руку Колю. Посмотрел на меня и говорит: «Ваш, что ли? Вот, привел». Рада его появлению я совсем не была и сказала: «Хорошо, Коля, сейчас иди сюда, садись с нами есть, но завтра утром я тебя отведу в милицию». И вдруг Коля вырвался, только мы его и видели.
«Ненормальный, что ли, – сказал мужчина, как тот старичок в поезде. – Я его встретил на улице, стал расспрашивать, чей и откуда, он ваш адрес называет и говорит: маменька из дому выгнала, боюсь один возвращаться, а со мной согласился, пошел». Мне было очень неудобно, что так получилось. Я пригласила этого человека в дом, налила чаю и, пока он пил, вкратце рассказала историю своего материнства. Я говорила, он сочувственно кивал головой, а потом, не сказав больше ни слова, ушел”.
Вот, собственно, всё, что было в дневнике о Коле. Пожалуй, ни о ком Вера не писала так холодно и равнодушно, и рассталась она с приемышем явно тоже без сожаления. Так что допрос Ушакова в самом деле не представлял для Ерошкина интереса.
Все допросы велись по одной схеме, и здесь Дрейфер начал с проверки Вериных записей, то есть с самой возможности восстановить по дневнику прошлое. Показания Коли подтвердили точность дневника, после чего Дрейфер из вежливости, хотя, с другой стороны, было, пожалуй что, любопытно, как из маленького, хилого, писающего под себя мальчика получился такой атлет и красавец, да еще танкист, спросил, что было дальше. Ушаков сказал, что тогда, уйдя от Веры, он почти год бродяжил, а потом, после нескольких побегов из милиции, попал в коммуну к Макаренко.
“Там сначала, пока не привык, было плохо, – сказал Коля, – после свободы везде плохо. А дальше вроде притерпелся”. В то время об этой коммуне шло много споров, вообще нужна она или нет, НКВД поддерживало ее, и поэтому Дрейфер заинтересовался, почему плохо. “Известно почему, – отозвался Ушаков, – я ведь по ночам под себя ходил”. – “И что?” – Дрейфер сделал вид, что не понял. “Как – что: били, я делал, а они били”, – засмеялся Ушаков. “А потом, – не успокоился Дрейфер, – привыкли и перестали?” – “Нет, – опять засмеялся Коля, – бить, если привыкают, то не перестают – так и бьют до конца”. – “Но вас же не забили. Наоборот, вам это, похоже, только на пользу пошло”. – “Да, – согласился Ушаков, – мне, похоже, на пользу. Я когда понял, что забьют, заставил себя сначала каждые два часа просыпаться, потом вообще каждый час; у нас там, слава Богу, в коридоре большие часы с боем стояли, они меня и спасли: просыпался я каждый час «с боем», как настоящий солдат, и в уборную бежал, чтоб, значит, совсем пустым быть. После такой закалки мне всё уже легко было, во всяком случае, легче, чем другим”.