Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Профессору, когда он пришел на меня посмотреть, я так тогда и сказал:
— Рисковый вы товарищ, Софрон Родионович. Мало того, что я совсем не подарок, у меня еще и родителей куча. Правда, по фамилии я знаю только маму Магду, остальных от меня скрывают. Добавлю — и правильно делают. Признаться, я и сам не шибко горю желанием узнать имена и звания поганцев. Лекальщица, по моим подсчетам, все еще в тюрьме. Или в лагере. Факт, достойный внимания. Сообщаю вам об этом сознательно, чтоб вы не кота в мешке покупали, ну и на всякий случай имели представление, что и генетически я не «ах». Второй участник — от него у меня хромосомы вранья и непостоянства — обыкновенная вошь, просто гнида, то есть примитивный рванец, и я никогда бы не посмел отяготить вашу ученую душу памятью о нем, если бы вы по несчастью не обратили на меня внимания. Пожалуй, все. Теперь вы в курсе, а я перед вами чист.
А профессор только скрутил в струйку реденькую бородку с проседью, натянуто улыбнулся и сказал:
— Благодарю за исчерпывающую информацию.
— Не за что.
Сел в автомобиль рядом с шофером и отчалил.
И мне, когда я смотрел, как опадает долгий столб пыли за его шикарной машиной, нечаянно пришло в голову, что я, сам того не особенно желая, похоже, произвел на профессора впечатление, и участь моя, если судить по стилю его отъезда, решена.
Он укатил, а тут у нас началось. Шухеру наделал его приезд дай боже.
Профессор отсутствовал всего три дня (надо было выбить, выяснить, оформить), но за этот мизерный срок у нас так все усложнилось, что меня свои чуть не линчевали. Дружеские чувства, верность, взаимопомощь и взаимовыручка, всеобщая радость, когда кому-то рядом повезло — все побоку, все пошло прахом, кувырком и под откос (исключая Бундеева), как только наши раскусили, что меня могут взять в дом, где есть автомобиль.
Я орал им:
— Болваны! Он же казенный!
— Как же, ври больше. Вон как раскатывает. Куда хочет.
Они не слышали, они отказывались меня слушать. Низкая зависть вмиг одолела все высокое, жертвенное и благородное и теперь застила им бесстыжие глаза. Большинство, правда, завидовали тихо. Эти лишь слегка везунчика ненавидели. Но были и открытые неприятели, громкие, души их захлебнулись едким и гадким.
Особенно обделенным почему-то чувствовал себя Витька Тутатчиков, Тута. Он угрожал всем без разбору, даже Серафиме Никитичне. Кричал, вопил, отказывался подчиняться, постоянно беспричинно ввязывался в драки. Если они не переиграют, грозил кулаком невидимому начальству, и Хохотало на моей машине уедет, я тут взбесюсь, перебью все на хрен, спалю и перережу!
С двумя-тремя помощниками несколько раз на дню зажимал меня в углу и шипел, чтоб я сам отказался.
— От чего, Тута? — спрашивал я. — Ты же знаешь, отказаться я всегда с удовольствием.
— Ну, от нее. От машины.
— Ты уверен, что она у меня есть?
Он тупо смаргивал, прожевывал мои ответы и снова бросался в атаку.
— Ну, гляди. Я тебе тогда ноги переломаю.
— Правильно. И профессор на калеку и смотреть не захочет.
— Ага.
— Ты же толковый парень, Тута. Прикинь. Разве я сам к нему в сынки набивался? Мы ведь с тобой бесправные. За нас пока еще решают взрослые. Что ты от меня хочешь?
— У-у, — ревел Тута и отваливал.
Еще и Бундеев (все три дня он старался быть со мной неотлучно) подлил масла в огонь. Выдал экспромт, и его моментально, как удачный анекдот, разнесли по палатам:
Из-под носа Витьки,
Витьки Туты,
Уплыла марфутка —
Нету тута.
Оттого, что вождь наш (не всеми признанный) так психовал, я стал невольно подумывать, а уж не сладкий ли в самом деле кусок обломился? Может, и мне стоит приналечь, а не бездействовать, не дожидаться у моря погоды?
Во всяком случае, в необычной моей покорности, в том, что я не взбрыкивал и не вставал на дыбки, как делал обыкновенно, а смирно ждал решения своей судьбы, немалая заслуга ополоумевшего Туты.
Как мы с Бундеевым и предполагали, профессор оказался человеком слова, достаточно пробивным и, когда ему что-то нужно, совсем не ленивым. Во второй раз прикатил уже не с благими намерениями, а с бумагами, письмами и уклончиво (вашим и нашим) составленным заключением ответственной организации, что, впрочем, всех как нельзя более устроило.
Меня, разумеется, не считали долгом ознакомить с документами, и украдкой я мало что углядел и еще менее понял. В официальной бумаге из п/я КАП‑613‑ЕЦ сообщалось (фамилия запрашиваемого не упоминалась), что особа женского пола отбыла по этапу с добавлением срока и точного ее местоположения сообщить нет никакой возможности. Если и выживет, то сидеть ей чуть не до 60-го года, когда я уже голосовать пойду. Или это я, кажется, из другой бумаги прихватил, где говорилось что-то о совершеннолетии. А заключение читали вслух, там было длинное вступление, тьма невнятицы и оговорок, и лишь одна фразочка пригодилась — вопрос усыновления означенного Ситцева следует решать по месту руководству Дома и заявителю.
По месту так по месту, и они в кабинете ударили по рукам.
— Хорошо, — для понту заворчал я. — Ну, я для вас ноль без палочки. Куда бы меня ни зашвырнули, я заранее счастлив. А мама Магда? Забыли? Забыли мою настоящую мать? Да без нее все ваши соглашения — тьфу и растереть.
— Прости, малыш, — трогательно извинился передо мной профессор. — Я в суете упустил тебе показать. Прости, дорогой. Ты прав, конечно, как же без Магды Илларионовны. Вот, прочти. И, пожалуйста, не сердись, ладно?
Он протянул мне треугольник письма:
«Сыночек Ванечка родненький