Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как это, зачем Нора? Чтобы двигалась жизнь от поцелуя к проблеме, от проблемы к развитию, к Павлу, от развития к красоте, к выставке Петра Кремера, спиралью, линией, ведущей в небеса!
Она, конечно, чуть-чуть перекурила сегодня, и от этого голова ее, как самогонный аппарат, производила запретное вещество – боль и тупые повторы мыслей, но все же: Павел понравился ей на фотографии в Норином бумажнике, красавец с высоким лбом. И, может быть, ради этой встречи она и полюбила Нору, может быть в этом и был скрытый смысл беллетристики под названием «ни фига себе открыла выставку и познакомилась с реставраторшей!»
Еще один повтор и снова: «открыла выставку с реставраторшей», и опять: «превратить их напряжение в чистое золото и жар…»
Ее немного вырвало.
Так бывает от головной боли у существ, которые съели неправильную мысль.
Но мысль правильная, и Риточка научится ее правильно переваривать.
Она найдет ферменты и возьмет их взаймы. У коровы, гуся, окуня. Это дело техники. Взять у тех, у кого есть.
Риточка любила странно. Она поняла это давно, когда все-таки усвоила, что любовь способна причинять большие страдания. У нее такие страдания не получались. Влюбленность проявлялась в ней в особенной готовности рассматривать человека, изучать его изгибы, чтобы впрыснуть в него удовольствие в нужной дозе и в правильное место. Она подглядывала, искала подсказки для запинок, поцелуи для лба и щек, слова обезболивающие, радующие, дразнящие. Она изготавливала волшебную отмычку для одного человеческого замочка, второго, третьего, и – о счастье! – когда дверцы распахивались, она могла трогать руками беззащитные сокровища каждого влюбленного: его мягкую волю, воспаленное воображение, сведенную судорогой страсти душу.
У нее был в пятом классе любимый мальчик. Сын учительницы, рыжий и веснушчатый, как и она сама. Когда Риточка переезжала с отцом, он очень плакал, и Риточка никак не могла взять в толк, почему. Ведь в ее новой жизни она найдет нового мальчика, а он – девочку, ведь вокруг все и везде есть, люди как воздух, куда ни приедешь, ни придешь, ни посмотришь – везде они, они, они – так отчего же плакать?
В новой школе не было рыжего мальчика, но был мальчик чернявый и худощавый, веселый, как и она сама, заводной, как и она сама, нежный, как и она сама.
Она помнит, как он бросился с откоса Невы от ревности, что Риточка пошла в кино с его другом, еврейским умником, сильно ушибся, стонал и даже под конец, когда его уносила прочь карета скорой и неотложной помощи, расплакался, растирая по лицу слезы, перемешанные с кровью и грязью улицы. В институте еще один мальчик вскрыл из-за нее вены, проклял и всегда, когда видел ее потом, кричал ей вслед страшные оскорбления. Она так и не поняла, почему. У него были красивые сильные руки. Она помнит, как эти руки ласкали ее. Она помнит форму ногтей, линии на ладони, запах его кожи. Почему же он так кричал?
После того, как ее отмычка начинала действовать, люди уже не хотели обходиться без нее. Они становились счастливыми от ее действия в их замках. Они говорили ей о страсти, о желаниях, прокравшихся в их распахнутое нутро, которое, словно от хвори, начинало гореть и гноиться после этого. Потом, превращаясь в жертвы этой болезни, они проклинали ее, грозились расправой, грезили об ужасах, пытались своими ослабшими заклинаниями наслать на нее беды. Но разве она делала что-то не так?
Она не очень хорошо помнила эти финалы. Кто-то однажды сказал ей, что она хищница, а все эти трепетные лани, включая больших и волосатых мужчин – ее жертвы. Эти речи показались ей нелепицей. Зачем они плачут от боли вместо того, чтобы унять эту боль? Она их не понимала. Она вообще легко забывала людей, если они, такие разные, не сплетались в венки, не образовывали общего впечатления.
Она любила дневной свет, огни большого города, искры бенгальских огней.
Она любила солнце, а совсем не тех, кто боролся за него или болел от его ожогов.
Зайдешь к этому зануде завтра, а, цветочек? – ласково спросил ее милый Андрюша, как бы начальник, но скорее приятель, обладатель незаурядной коллекции клетчатых рубашек, нередко ласкающий ее волосы и целующий ее глаза в своей крохотной гипсокартоновой коробочке, именуемой кабинетом. – У нас ведь сроки, то есть времени вообще нет на всю эту суетню.
С радостью, – ответил Цветочек. Ей нравилось, что он называет ее «Цветочком», ей нравилось, что он ласкает ее иногда, но совсем не грязно, не пошло, не липко, а так же, как это делает обычно она сама. Она чувствовала, что Андрюша никогда не перейдет границ, что эти ласки происходят так, как происходят в детстве, когда мальчик впервые за каким-нибудь дачным сараем смотрит на девочку и гладит ее, а она его.
Завтра пойду и принесу тебе контрактик, то есть денежки, – улыбнулась Риточка. – Я ведь цветочек Актинии, а актинии обожают таких морских коньков как этот твой Павел Барбос. Я правильно выучила его имя и фамилию?
Андрюша обнял и поцеловал ее. Он всегда так делал с девушками, которые отправлялись за деньгами – на счастье.
Баржес, – поправил он ее по-отечески.
Странная у него фамилия, иностранная, – хихикнула Риточка.
Да одессит он, набери в справочнике. Кстати, сделай, блеснешь знанием его исторической личности.
Если одессит, значит, от баржи, – снова хихикнула Риточка, – я его убаюкаю, и мы поплывем вместе по воле волн готовить выставку Петра Кремера.
Последнее время Павел много пробовал женщин. Двадцать третьего февраля началась в его жизни эта славная боевая эпоха и продлилась почти что до конца апреля. Началось все с пришедшей его поздравить электрической королевы – так все в офисе называли миссис Нойер. Она представляла крупнейшего итальянского производителя электроэнергии, для которого Barges and Co вот уже полгода разрабатывала какие-то переходники с чего-то одного на что-то другое. Всегда – яркие туфли на высочайшем каблуке, костюмчик от Мамы Моды и синяя блузка в белый горошек, и естественно – трехкаратник на безымянном пальце, потрясающий больше грома и молнии, вместе взятых.
Они уселись в белые кресла, что стояли поодаль от письменного стола, они опустили ноги на персидский ковер, они сделали по глотку Напитка Отменного, хрустнули орешком. Почти что детский румянец, сверкающий на щеках миссис Нойер, разжег в Павле мужской интерес с этим туфлям, вырывающимся наружу из-под горошка грудям, мягкости и тонкости кожи на руках, сквозь которую виднелись венки и прожилки, где пульсировала алая, но наэлектризованная кровь. Он приник губами к полупрозрачной коже, он ощутил запах хорошего крема для рук, изящных духов, почувствовал пульсацию жизни под этой кожей, сказал, что давно очарован, она поддалась, отчасти от неожиданности, отчасти от проникновенной страстности, которой были напитаны его голос и эти жаркие прикосновения губ. «Почему бы и нет, – подумала она, – во-первых, это всегда приятно и полезно, а во-вторых, это поможет мне в работе».
Павел нашел ее жестковатой. Закуривая постфактум, он даже подумал: «Правильно говорят, у каждой хозяйки свой борщ». Мысль странная, словно предполагавшая, что этих женщин, которых он начал пробовать, для него кто-то готовит.