Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хм, — ответила она, — а почему вы так решили? Вы меня не знаете. Это как раз было бы в моем духе. Я на самом деле куда романтичнее вас. Интересно, — сказала она, глянув на его грудь, — а ваша розовая жемчужина почернела бы? Интересно, вы бы не поленились переодеть этот ваш замечательный пиджак?
По правде сказать, платье Зулейки было несравненной киммерийской красоты.[63] И все же, думал герцог, глядя на нее во время концерта, она не производила траурного впечатления. Она светилась тьмою. На черном атласном платье играли переменчивые отблески. Ее горло и запястье обстояли крупные черные бриллианты, крошечные черные бриллианты усыпали ее веер. В волосах ее блестело крыло ворона. И ярче, ярче всего светили ее глаза. В ней определенно не было ничего болезненного. Можно ли сказать (на предательский миг подумал герцог), что она бессердечна? Нет, она просто сильна. Она из тех, кто печальной стезей пройдет, не оступившись, и в долине тени не впадет в уныние. Она ему сказала правду: она готова была ради него умереть, если бы он не утратил ее сердце. Она бы не стала требовать слез. То, что она их теперь по нему не проливала, что она разделяла лишь его опьянение, лишний раз доказывало: она достойна того, чтобы ради нее пойти на убой.
— Кстати, — прошептала она, — хочу вас попросить о небольшом одолжении. Вы можете завтра в последний момент громко ко мне воззвать, чтобы все вокруг услышали?
— Конечно, могу.
— Чтобы никто не сказал, будто вы не ради меня умерли, понимаете?
— Можно крикнуть просто «Зулейка»?
— Конечно, почему нет — в такой-то момент.
— Спасибо. — Лицо его засияло.
Так протекала беседа этих двоих, светившихся изнутри и снаружи. Позади студенты по всему залу вытягивали шеи, пытаясь хоть что-то разглядеть. Все с нетерпением ждали сольное выступление герцога на фортепиано, завершавшее первую часть программы. Весть о его намерении уже разошлась среди присутствующих с уст Увера и других участников заседания «Хунты». Сам герцог забыл про сцену в «Хунте» и поданный им пагубный пример. Зал для него стал пещерой уединения, где не было никого, кроме него и Зулейки. Но при том он, подобно покойному мистеру Джону Брайту,[64] почти слышал, как над ним бились крылья Ангела Смерти. Не ужасные крылья; но крылышки, проросшие на плечах румяного младенца с завязанными глазами. Любовь и Смерть — он в них прозревал утонченное единство. Когда пришел его черед сыграть, на помост он не взошел, а словно воспарил.
Он заранее не придумал, что сегодня сыграет. Да и сейчас, возможно, выбор его не был сознательным. Пальцы рассеянно коснулись клавиатуры; и вот клавиши обрели язык и голос, а их повелителю и некоторым слушателям явилось видение. Как будто медленная процессия изящных, сгорбившихся, томных от плача, скрытых капюшонами фигур провожала в могилу того, кто своим уходом лишил воли к жизни и их самих. Он так молод был и красив. И вот теперь стал всего лишь ношей, которую следует унести, прахом, который следует схоронить. Очень медленно, очень горестно проходили они. Но постепенно другое, поначалу едва различимое чувство захватило процессию; один за другим скорбящие поднимали несмело взгляд, откидывали капюшоны и как будто прислушивались; и вот уже все внимали, сначала с удивлением, потом с восторгом; ибо им запела душа их друга: они слышали его голос, ясный и радостный, каким его не помнили, — эфиреальный голос на вершине блаженства, коего они еще не разделили. Но вот голос удалился, и его отголоски последовали за ним в те выси, из которых он явился. Он затих; и снова скорбящие остались наедине со своей печалью, и, безутешно склонившись и рыдая, продолжали свой путь.
Вскоре после того, как герцог заиграл, вышла невидимая фигура, стала рядом и слушала его; хрупкий человек, одетый по моде 1840-х; тень не кого иного, как Фредерика Шопена. Чуть позже у него за спиной появилась властная и отчасти мужеподобная женщина и стала на страже, будто готовая поймать его, если он упадет. Он все ниже склонял голову, со все более иступленным экстазом смотрел вверх, как того требовал его Marche Funebre.[65] Многие слушатели, как и скорбные видения, склоняли голову или смотрели ввысь. Только сам исполнитель играл, не опуская головы, и на лице его были радость и умиротворение. Он исполнял печальные пассажи с благородной чуткостью, но не переставая при этом ослепительно улыбаться.
Зулейка отвечала ему улыбкой столь же радостной. Она не знала, что он играл, но предположила, что он обращается к ней и что музыка имеет какое-то касательство к его скорой смерти. Она была из тех, кто говорит «я вообще-то ничего не понимаю в музыке, но что мне нравится, то мне нравится». И ей сейчас нравилось; она отбивала такт веером. Герцог ей сейчас казался очень красивым. Она им гордилась. Удивительно, что вчера в это же время она была в него влюблена до безумия! И удивительно, что завтра в это же время он будет мертв! Она была страшно довольна, что спасла его сегодня. Завтра! Она вспомнила, что он говорил про знамение в Тэнкертоне, этом величественном поместье: «Накануне смерти герцога Дорсетского прилетают две черные совы и усаживаются на крепостные стены. Всю ночь они ухают. На рассвете они улетают, никто не знает, куда». Возможно, подумала она, эти птицы сидят на крепостных стенах прямо сейчас.
Музыка смолкла. Последовала тишина, в которой резко и заметно прозвучали Зулейкины аплодисменты. Не то с Шопеном. Он сам и крайнее его возбуждение заметны были только ему самому и его спутнице.
— Plus fin que Pachmann![66] — твердил он, безумно махая руками и пританцовывая.
— Tu auras une migraine affreuse. Rentrons, petit coeur![67] — тихо, но твердо сказала Жорж Санд.
— Laisse-moi le saluer![68] — сопротивляясь ее объятиям, воскликнул композитор.
— Demain soir, oui. Il sera parmi nous, — сказала писательница, уводя его за собой. — Moi aussi, — добавила она про себя, — je me promets un beau plaisir en faisant la connaissance de ce jeune homme.[69]