Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она отвечает, но голос у нее невнятный и напряженный.
– Папа? Все в порядке?
– Ага. Извини. Минутку улучил, решил, позвоню-ка я прям сейчас. Не хотел пугать.
– А. Да нет, ничего.
– Как сама? Все путем?
– Ага, все хорошо. Слушай, пап, я на работе, и…
– Конечно, – говорит Кел, – без проблем. Ты точно путем? Тот грипп не вернулся?
– Нет, все хорошо. Просто дел завал. Потом созвонимся, ага?
Кел отключается с тревогой, та делается все больше и неугомоннее, рыщет у него в мыслях, набирая прыть. Стаканчик-другой “Джима Бима” ему б не повредил, да только никак себя не заставить. Не удается стряхнуть чувство, что на него надвигается некое бедствие, кто-то в опасности, и Келу, чтобы не упустить возможность исправить что-то, необходимо держать при себе весь свой рассудок. Напоминает себе: чья-то там опасность – не его ума дело, но мысль эта не приживается.
Он поспорить готов, что малой за ним наблюдает откуда-нибудь, но Март сейчас у себя на поле, возится с овцами, услышит, если Кел крикнет. Кел обходит сад по периметру, прочесывает поле на задворках и огибает лесок, но ничего, кроме пары кроличьих нор, не находит. Вновь и вновь проигрывая в голове телефонный разговор, слышит, что с каждым разом голос Алиссы звучит как-то не так – он вымотанный, разбитый.
Не успев взять в толк, что он действительно собирается это проделать, Кел звонит Донне.
Трубку не снимают долго. Кел уже готов сбросить звонок, но тут она отвечает.
– Кел, – произносит она. – В чем дело?
Кел едва не отключается. Ее голос совершенно, полностью бесстрастный; он не понимает, как ответить этому голосу, исходящему от Донны. Но если сбросит звонок, почувствует себя напрочь балбесом и потому говорит:
– Привет. Напрягать тебя не буду. Хотел спросить кое о чем.
– Лады. Давай.
Кел не понимает ни где она, ни чем занята, фоновый шум напоминает ветер, но, вполне возможно, это просто связь такая. Пытается сообразить, который час в Чикаго – видимо, полдень?
– Вы с Алиссой последнее время виделись?
Небольшая пауза. С тех пор как они расстались, каждый их с Донной разговор насыщен такими паузами: она оценивает, соответствует ли ее ответ на его вопрос новым правилам, которые она единолично установила для их отношений. Правила эти до сведения Кела она не довела, а потому он понятия не имеет, в чем они заключаются, но, невзирая на это, иногда ловит себя на том, что, словно эдакий малолетний поганец, сознательно пытается их нарушить.
Судя по всему, такой вопрос правилами допускается. Донна отвечает:
– Я у них гостила пару недель в июле.
– Ты с ней разговариваешь?
– Ага. Раз в несколько дней.
– С ней все нормально, как тебе показалось?
Пауза тянется в этот раз чуть дольше.
– А что?
Кел ощущает, как в нем поднимается озлобление. Но он не пускает его в свой тон.
– По голосу мне не показалось, что все хорошо. Не могу сказать, почему именно, то ли переутомилась на работе, то ли еще почему, но я заволновался. Она, что ли, приболела? Этот малый, Бен, – он с ней нормально обращается?
– А меня ты чего спрашиваешь? – Донна изо всех сил борется за свой бесстрастный голос, но в этой борьбе уступает, что дает Келу крошечное, но удовлетворение. – Я не нанималась быть у вас с ней посредником. Хочешь знать, как там Алисса, – спрашивай ее сам.
– Я спросил. Говорит, все в порядке.
– Ну и вот.
– Она… Ладно тебе, Донна, ну чего ты. Ей опять не по себе? Что-то случилось?
– Ты ее спрашивал?
– Нет.
– Ну так спроси.
Тяжесть пропитывает Келу кости – такая знакомая, что он от нее устает. Столько у них с Донной было подобных ссор в тот год, когда она ушла, – нескончаемых, ведших в никуда, не имевших никакого внятного направления, как те сны, в каких бежишь изо всех сил, а ноги у тебя при этом едва двигаются.
– Ты бы мне сказала? – спрашивает он. – Если б что-то случилось?
– Черта с два. Если Алисса что-то не говорит тебе, значит, не хочет, чтоб ты знал. Это ее выбор. Да и если что-то случилось, что ты с этим поделаешь оттуда, где ты сейчас?
– Я бы прилетел. Мне прилететь?
Донна исторгает взрывной звук чистого отчаяния. Донна любила слова и употребляла их во множестве, их хватало, чтобы уравновесить недостаток их у Кела, но все равно недоставало, чтобы вместить ее чувства; ей нужны были руки, лицо и набор звуков, как у пересмешника.
– Ты невыносим, понимаешь? И вроде умный мужик, боже ты мой… Знаешь что, я пас. Не буду я больше за тебя думать. Мне пора.
– Конечно-конечно, – отвечает Кел, возвышая голос. – Передавай приветики Как-его-там… – Но она сбрасывает звонок, что, возможно, и к лучшему.
Кел стоит некоторое время у себя в поле, зажав телефон в руке. Хочет вмазать кулаком по чему-нибудь, но понимает, что ничего этим не изменит, только разобьет себе костяшки. От такого обилия здравого смысла чувствует себя старым.
В воздух просачивается вечер, над горами полосы холодного желтого, а у грачей на дубе вечернее совещание. Кел возвращается в дом и включает на “айподе” что-то из Эммилу Хэррис[25]. Надо, чтоб кто-то сейчас был с ним понежней, хоть ненадолго.
Он все же прихватывает бутылку “Джима Бима” на заднее крыльцо. Почему бы и нет. Даже если кто-то там в какой-то опасности, похоже, от Кела помощи хотят в последнюю очередь.
Не видит он причин, почему бы ему не сидеть тут и не размышлять о Донне, раз уж все равно облажался и позвонил ей. Времени на ностальгию у Кела никогда не было, но размышлять о Донне представляется иной раз важным занятием. Порой ему кажется, что Донна планомерно вымарывает у себя из памяти все хорошее, что между ними было, чтобы погрузиться в блестящую новенькую жизнь, не надрывая сердца. Если не сохранит эту память и Кел, все их хорошее исчезнет, будто и не случилось вообще.
Кел думает про то утро, когда они обнаружили, что у них будет Алисса. Яснее некуда помнит, какая Донна была в его объятиях: кожа горячей обыкновенного, словно некий мотор разгонялся на новых цилиндрах, ошеломительная сила ее тяготения и таинство внутри нее. Кел сидит на заднем крыльце, смотрит, как сереют от сумерек зеленые поля, слушает грустный и нежный голос Эммилу, выплывающий из-за двери, и пытается понять, как вообще получилось переместиться из того дня в этот.
Наутро Кел просыпается со все тем же нехорошим нутряным чувством. Последние пару лет на службе он с ним просыпался ежедневно – с этой плотной, скрученной в узлы уверенностью, что на него прет что-то скверное, что-то неотвратимое и неумолимое, как ураган или массовое убийство. Кел от этого делался дерганым, как салага, окружающие замечали и говнились на него за это. Когда ушла Донна, он решил, что вот она, бомба, которую он ожидал. Да вот только чувство у него в потрохах никуда не девалось – громоздкое и хмурое, как и прежде. И тогда он решил, что дело, должно быть, в его среднем возрасте и в опасностях службы, что наконец догнали его с неким новым осознанием смертности человеческой, но, даже подав заявление и уволившись, он с этим чувством не расстался. Оно лишь начало ослаблять хватку, когда он подписал бумаги на это место, и окончательно отпустило, когда прошел по некошеной траве к облупленной входной двери. И вот опять оно, словно чувству этому понадобилось некоторое время, чтобы вынюхать Кела за много миль и настигнуть.