Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что же он живет в гостинице?
— Он поселился там сразу после Освобождения. Эта гостиница находится прямо напротив дома, где он жил. Может, чтобы было удобно следить, кто входит и выходит. Поджидать, когда кто-нибудь вернется. А потом так и остался там жить, в номере за шестьдесят франков в сутки.
— А как же квартира?
— Квартира стоит пустая, с голыми, без занавесок, окнами. И владелец ничего не может сделать — Шарль постоянно вносит плату. Случается, я прохожу по улице Тюрбиго — там неподалеку лавочка швейной фурнитуры, — но никогда не решаюсь поднять голову к окнам гостиницы. Боюсь, вдруг увижу, как Шарль у себя в номере прижался к стеклу и смотрит, не появится ли кто в квартире на втором этаже дома напротив.
Однажды Жаклина, не помню в связи с чем, спросила меня: «Если умрет ребенок, куда девают его вещи?»
Я не ответил. Откуда же мне знать, что делают с вещами ребенка, если он умирает дома?
В первый раз мы только назвали друг другу свои имена:
— Тебя как зовут?
— Морис.
— А я Симона.
И больше ничего.
Она ни о чем не спрашивала. И мне не приходилось ничего выдумывать. Скажу я что-нибудь сам — хорошо. Нет — тоже хорошо. И она ничего о себе не рассказывала. Я думаю, это нас и сближало.
Несколько месяцев подряд я ходил к ней каждое воскресное утро. Давал ей деньги — ведь это ее работа. Просто оставлял монетку на тумбочке, так принято, когда уже знаешь цену. Пока я одевался, она оставалась в постели, под одеялом. Мне казалось, так лучше: чтобы я уходил, а она оставалась лежать.
До Симоны были другие.
Я заприметил эту улицу вскоре после приезда в Париж, когда искал работу. Мне дали адрес одного ателье, и я пришел туда. Место было занято, но я запомнил название улицы. Там по тротуару прогуливались девицы. И вернулся на эту улицу Сен-Дени, уже когда устроился к мсье Альберу.
Первое время я их часто менял. Чуть не каждый раз выбирал себе новую. Почему? Трудно сказать. Наверно, не хотел никаких осложнений.
Симона рыжая. И я подумал: «Попробовать, что ли, с рыжей?»
В следующее воскресенье, когда я проходил мимо нее, она просто взяла меня за руку. Ну, я не стал артачиться, пошел к ней.
На этот раз она надела ночную рубашку на узеньких бретельках, чтобы я полюбовался ее плечами. Легла в постель и откинула простыню. Я и лег рядом с ней.
Постепенно у нее вошло в привычку класть мою голову себе на грудь.
Однажды я заснул вот так, у нее на груди, и проспал целый час. Она, похоже, лежала и ждала, пока я сам проснусь. А может, и пошевелилась. Уходя, я оставил на столике чуть больше денег, чем обычно. И боялся, что в другой раз она начнет меня благодарить, но нет, она ничего не сказала.
И так несколько месяцев Симона согревала меня своим телом.
Но вот однажды она, приложив ладонь к моей левой руке, сказала: «У тебя несчастливый номер», — и, так как я не понял, приподняла рукав моей сорочки.
Я молча на нее уставился, и ей пришлось объяснить подробнее. Она купила лотерейный билет с таким же номером, как тот, что вытатуировали на моей руке, и проиграла. Я ей нравился, поэтому она решила, что с этим номером ей повезет, ан нет. Ошиблась, номер оказался несчастливый.
Она говорила, а я молча слушал. Сидя на ее кровати и еще полураздетый. Дослушав же, повернулся к ней спиной, согнулся и чуть было не обхватил голову руками. Но вместо этого застегнул пуговицы на рукавах и взял со спинки стула свои брюки. Встать, одеться и уйти, думал я. И главное, не заговорить.
— Что такое? Ты одеваешься? Почему ты молчишь?
Я не обернулся, но знал, что она села в кровати и смотрит, как я надеваю брюки.
— Так и уйдешь? Уйдешь, ни слова не сказав? Да что в тебе сидит? Если не хочешь слышать глупости со всех сторон, может, пора уже открыть рот? Нельзя же всю жизнь тоской томиться! Да ты меня слушаешь?
И Симона, которая кое-что смыслила в жизни, предложила мне кофе.
Еще немного — и я бы согласился, но ноги вынесли меня вон из комнаты. Я хотел пожелать ей на прощанье удачи и счастья, но не смог выговорить ни слова. То, что во мне сидит, никак не желает выходить наружу, вот и приходится выходить мне самому. Ничего хорошего тут нет, но поделать я ничего не могу.
Едва переступив порог, я спохватился, что забыл оставить ей деньги. Хотя вряд ли она бы взяла. Я же помню, как однажды она сказала, что мне многое разрешается вовсе не потому, что я ей плачу, и как я испугался — вдруг она начнет рассказывать такие вещи, о которых до сих пор не было речи.
На лестнице я чуть не расплакался. И на улице тоже. Но не рыдать же, прислонившись к стенке, на виду у прохожих. Кое-как я дошел до дому.
Бросился на кровать и опять стал думать о Симоне. А потом почему-то подумал о пани Химмельфарб. И тут тоска захлестнула меня с головой.
В конце лета 1934 года мать стала подыскивать мне место у какого-нибудь портного.
Мне только что исполнилось четырнадцать — пора учиться ремеслу. Чаще всего мальчиков приобщали к делу в отцовской мастерской. Но мой отец был сапожником, а меня мать ни за что не хотела видеть сидящим вот так же на низкой скамеечке и чинящим грязные башмаки всех шидловецких евреев. Кроме того, она не выносила отцовской манеры запихивать в рот сапожные гвозди. А ему было куда удобнее выталкивать их языком наружу, по одному, шляпкой вперед, чем вытаскивать из здоровенной картонной коробки — он каждый месяц покупал такую в скобяной лавке в Радоме.
— Рот — моя третья рука, — говаривал он матери.
— Но заказчики не понимают, что ты им говоришь, когда у тебя рот полон гвоздей, — возражала она.
— Всё они отлично понимают, — отвечал отец, не разжимая зубов, чтобы не выронить гвоздики.
Ну, в общем и отец, и мать склонялись к тому, чтобы я стал портным. Отец считал, что сапожников у нас в роду хватает и без меня: он сам да его отец. А мать боялась, что не набегается по врачам, если придется звать их каждый раз, как я проглочу гвоздь. И вот она нашла на другом конце города портного, который согласился взять меня в ученики.
Портных было пруд пруди и поближе к дому, но ученик у них обычно должен был присматривать за детишками, отводить их в хедер и подметать пол в мастерской. А уж потом, если останется время и если он проявит особый интерес, ему позволят смотреть, как шьют мастера, но только не задавая слишком много вопросов и не отвлекая от дела серьезных людей, которые должны зарабатывать на жизнь.
— Пускай Морис захватит мужской наперсток подходящего размера, остальное он получит в мастерской.
И вот в первый день после Йом Кипур я сидел в мастерской Химмельфарба на портновском табурете, закинув правую ногу на левое колено, с хорошо пригнанным наперстком на пальце, и учился делать первые стежки.