Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда он сел и вылез из самолета, пробитого в пятидесяти эдак местах, сознание его стало проясняться. Он сделал, конечно, вещь непростительную. Один за другим садились его спасители, бежали к нему, испанский механик Адольфо показывал большой палец, Грошев выкрикивал ругательства. Ладно, ладно, сказал Петров. Ругаться потом. Спасибо, братцы. Да уж спасибом не отделаешься, орал Грошев. Второй пилот с оливковым лицом, медленно наливавшимся кровью, – храбрый краснеет до опасности, трус после – одобрительно хлопнул его по плечу. «Какой черт тебя туда понес?» – спросил подошедший Добрынин. «Не знаю, – пожал плечами Петров. – Я думал, там один только».
То, что произошло дальше, не поддается никакому объяснению.
– Работать нельзя, – сказал механик, показав на самолет Петрова. То есть реставрации самолет не подлежал.
– Да, не починишь, – рассеянно сказал Петров. – Покурить бы, братцы.
Подошедший техник-испанец услужливо подал ему зажигалку. Техник пояснял впоследствии, что никак не предполагал ее немедленного использования, не будет ни один летчик прикуривать возле пробитого бака, отступит хоть на двадцать метров, но вот воистину поторопился услужить. Петров никуда не отошел и прикурил, и в следующую секунду резко отпрыгнул в сторону. Его самолет сгорел у всех на глазах, выгорел насквозь, так что нечего было и предъявить в доказательство героического боя. Вероятно, его забрал с собой гигантский истребитель, который таким своеобычным образом предупреждал Петрова о катастрофе.
Повторяю: самолет, уцелевший в бою с девятью, хорошо, пусть семью франкистами, пробитый пятьдесят раз и благополучно приземлившийся, сгорел от испанской зажигалки, потому что опытнейший советский ас закурил, не отходя от бака. Или, чем черт не шутит, уронил зажженную папиросу, поджег струйку из подбитого бака, огонь подобрался к самолету и – ж-ж-ж-ж-жах! Это могло быть, эта версия обсуждалась. Огольцову, когда он прилетел разбираться, так и сказали.
– Хер с ним, с самолетом, – сказал Огольцов Петрову. – Я вам объявляю, я вас это… – Он не понимал, что можно сделать с человеком, которого должны были убить только что, и плюс у него сгорел самолет. – Ты что же делаешь? Это война, малый, ты понимаешь, нет?
– Приму любое взыскание, – смиренно отвечал Петров. Он допускал, что остался жив, но осознавал это не вполне.
– Но куда ты попер без приказа?
– Приму любое взыскание, – повторил Петров.
– Примет он… Кто тебя спросит. Ты можешь мне объяснить, что произошло?
– В Москву только не отправляйте, – попросил Петров. – Стыдно.
– Почему стыдно? – как бы сам себя спросил Огольцов. – Чего ж стыдно. В первом бою двоих повредил, сам выжил. Удача исключительная. То ли поощрить тебя, то ли разжаловать к свиньям собачьим. Вообще, конечно, великолепно. Я буду с тобой в Москве разбираться, ты будешь иметь бледный вид, и я с тебя вычту. Пока летай.
Петров даже не особенно обрадовался. Чувства его были несколько приглушены. С этого дня его перестали мариновать и сделали командиром звена.
Оказалось, что он прямо-таки рожден для войны. Возможно, причина крылась в состоянии некоторой безнадежности, которое он ощущал при мысли о доме, а вероятней все-таки, что война его заводила. Есть люди, которых трудно вывести из себя, но в какой-то момент они начинают давать сдачи и увлекаются. В случае Петрова этот момент наступил в июле, когда Сиснерос, командир республиканских летных сил, приехал на русский аэродром – его называли именно русским, хотя компот там варился тот еще: сербы, американцы, французы. Сиснерос был желт от бессонницы, зол и подавлен. Он рассказал, что ночные бомбардировки франкистов плохо действуют на население и переутомили солдат, потому что налеты происходят теперь каждые полчаса. Надо что-то сделать, чтобы они так не летали. Петров после короткого молчания сказал, что готов к ночному бою.
Собственно, испанец этого и ждал, но предложить не мог: опыт ночных боев со времен империалистической войны был крайне мал и не пополнялся. «Как ты его найдешь в темноте?» – спрашивали Петрова разумные люди. А по разрывам, сказал Петров. Ты не представляешь, что такое испанская ночь, продолжали убеждать разумные люди, и поначалу они оказались правы: после первого же вылета, когда Петров никого не нашел, он вдобавок на плохоосвещенном аэродроме зарулил при посадке в воронку, сам чуть не поломался и поломал стойку. Это его взбесило, он разнес всех техников, на полосу теперь сгоняли машины и светили фарами. Кушкин придумал способ: франкисты при бомбежке прижимаются к земле, чтобы видеть цель; ты иди повыше, я – пониже, где-нибудь да поймаем. Сначала повезло Кушкину, он увидел цель по лунному отблеску – при полной луне вообще проще, – но это оказался юнкерс, Кушкин дал по нему три очереди, и все три точно, – ноль внимания, фунт презрения. Что-то было ужасное и невозмутимое в том, как эта тварь, иронически покачав крыльями, ушла восвояси.
На земле стали смотреть, где у юнкерса уязвимости: гляди, показал Петров, в крыле у него бензобак. Может, здесь? Еще три ночи выходили впустую, на четвертую Кушкин стал мочить юнкерс в правое крыло, увлекся, потерял скорость и почувствовал, что валится в штопор; пока выходил из штопора, потерял юнкерса. Неделю не вылетали, потом ночная бомбежка случилась уже буквально в пяти километрах от аэродрома; ну, сказал Петров, это хамство. В ту же ночь Кушкин снизу подбил своего первого, с удовольствием посмотрел, как тот горит и разваливается на лету, пилот выпрыгнул, и его, как с не меньшим удовольствием говорил Еремин, споймали. Петрова это завело, и на следующую ночь он обнаружил «фиата», пошел за ним, благополучно подбил, но далеко оторвался от своих и влетел на территорию, о которой толком ничего не знал. Горючки у него было в обрез, он понял, что вернуться не сможет, и решил садиться.
Внизу была предрассветная тьма, он снизился до трехсот и впереди разглядел даже и не площадку, а так, ровное место с гулькин хер, – как бы бухта, с трех сторон окруженная горами. Что интересно, симметрично справа была такая же, и даже чуть больше. Петров вспомнил, как Канделаки полетел к избирателям и посадил бомбер в Адыгее на площадке тридцать на пятьдесят, чуть не упершись в гору винтом, – еле развернулся потом и оторвался на самом краю пятачка. Но то был Кандель, на своей земле и днем. Надо было решать – направо, налево? Справа будто бы казалось шире, а слева длинней, Петров прислушался к интуиции, она сказала почему-то налево, хотя обычно он в таких ситуациях строго выбирал направо. Но тут ясно слышалось: давай туда. Можно было бы еще приглядеться, однако оставалось у него десять литров, и он зашел-таки на вираж и чиркнул колесами по камню; что-что, а садиться почти вертикально Петров умел. У него был пистолет, от которого в таких обстоятельствах не ожидалось никакого толку, – продать жизнь подороже, не более. Но поползли из кустов, стали отделяться от камня какие-то чуть видные малорослые люди, – светало, он вглядывался и ни черта не понимал. «Рус, – закричали ему, – рус авьядор!» – Петров понял, что попал к правильным людям, и помахал.