Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В настоящее время не сохранилось ни одного примитивного языка: во всех расах нашего уникального современного вида этот символический инструмент достиг примерно одинакового уровня сложности и коммуникативной эффективности. Более того, согласно Хомскому, лежащая в основе структура – «форма» всех человеческих языков – одинакова. Уникальные функции, которые одновременно представляет и делает возможными язык, очевидно, связаны со значительным развитием центральной нервной системы у Homo sapiens; развитием, которое, если уж на то пошло, составляет его наиболее отличительную анатомическую особенность.
Исходя из того, что нам известно о самых отдаленных предках человека, можно утверждать, что его эволюция была связана прежде всего с прогрессивным развитием черепа, а следовательно, и мозга. Для этого потребовалось более двух миллионов лет направленного, устойчивого давления отбора. Это давление, по всей вероятности, было очень сильным, ибо с точки зрения эволюции два миллиона лет – относительно короткий промежуток времени, и специфическим, поскольку мы не наблюдаем ничего подобного ни в одной другой линии: емкость черепа современных высших обезьян едва ли больше, чем у их предков, живших несколько миллионов лет назад.
Между эволюцией центральной нервной системы человека и эволюцией уникального поведения, которое его характеризует, не могло не существовать прямой связи, сделавшей язык не только продуктом, но и одним из начальных условий этой эволюции.
Наиболее правдоподобная гипотеза, на мой взгляд, состоит в том, что, появившись очень рано в нашей линии, рудиментарная символическая коммуникация, благодаря совершенно новым возможностям, которые она открывала, представляла собой один из тех начальных «выборов», которые определяют будущее вида, ибо порождают новое давление отбора. Этот отбор, должно быть, благоприятствовал развитию самой языковой способности и, следовательно, развитию мозга. Я считаю, что в пользу этой гипотезы имеются весомые аргументы.
Самые ранние гоминиды, известные нам сегодня – австралопитеки, которых Леруа-Гуран справедливо предпочитает называть «австралантропами», – уже обладали характеристиками, отличающими человека от его ближайших родственников Pongidae (то есть человекообразных обезьян). Австралантропам было свойственно прямохождение, связанное не только со специализацией стопы, но и с многочисленными мышечными и скелетными изменениями, особенно позвоночника и положения черепа по отношению к нему. За исключением гиббона все антропоиды передвигаются на четырех конечностях; считается, что скорость эволюции человека чрезвычайно возросла, когда, приняв вертикальное положение, он перестал использовать руки для ходьбы и тем самым освободил их для других целей. Без сомнения, это событие, произошедшее еще до появления австралантропов, имело важнейшее значение: оно позволило нашим предкам стать охотниками, способными использовать две передние конечности, не переставая при этом идти или бежать.
Однако емкость черепа этих примитивных гоминидов ненамного превышала таковую у шимпанзе, и была чуть меньше, чем у гориллы. Возможности мозга, безусловно, не пропорциональны его весу, но его вес, несомненно, накладывает ограничения на интеллект, а потому Homo sapiens, разумеется, мог появиться только за счет развития черепа.
Установлено, что, хотя мозг зинджантропа весил не больше мозга гориллы, он тем не менее был способен на подвиги, недоступные Pongidae: зинджантроп изготовлял орудия труда. Правда, они были настолько примитивны, что их можно счесть артефактами исключительно благодаря повторению очень грубых форм, обнаруженных в непосредственной близости от некоторых ископаемых останков. При необходимости крупные обезьяны используют естественные «орудия» – камни или ветви деревьев, – но не производят ничего, что можно было бы сравнить с артефактами, изготовленными в соответствии с узнаваемой нормой.
Таким образом, зинджантропа следует считать очень примитивным Homo faber[53]. Вероятно, должна была существовать тесная корреляция между развитием языка и развитием индустрии, свидетельствующей о целенаправленной и дисциплинированной деятельности[54]. Посему было бы разумно предположить, что австралантропы обладали инструментом символической коммуникации, соразмерным их рудиментарной индустрии. Более того, если верно, как полагает Дарт[55], что австралантропы успешно охотились на таких сильных и опасных животных, как носорог, гиппопотам и пантера, то они должны были охотиться как группа, выполняющая ранее согласованный план. Для его предварительной формулировки требовался язык.
Данную гипотезу отнюдь не опровергает тот факт, что мозг австралантропа был очень скромных размеров. Недавние эксперименты с молодыми шимпанзе показывают: хотя высшие обезьяны не способны овладеть устной речью, они могут ассимилировать и использовать некоторые элементы языка жестов, разработанного для глухонемых[56]. Следовательно, есть все основания полагать, что приобретение способности к устной символической речи было обусловлено некоторыми – необязательно очень сложными – нейрофизиологическими модификациями у животного, которое на этой стадии было не разумнее современного шимпанзе.
Впрочем, очевидно, что возникший язык, каким бы примитивным он ни был, неизбежно должен был значительно повысить ценность интеллекта для выживания и тем самым создать в пользу развития мозга мощное направленное давление отбора, которое не мог испытать на себе ни один бессловесный вид. С возникновением системы символической коммуникации индивиды или, вернее, группы, наиболее приспособленные к ее использованию, приобрели над другими выраженное преимущество. Это преимущество в разы превосходило преимущество, которое аналогичное превосходство интеллекта дало бы виду, не владеющему речью. Мы также видим, что давление отбора, порожденное речью, должно было направить эволюцию центральной нервной системы в направлении особого типа интеллекта: интеллекта, наиболее склонного использовать эту специфическую функцию, богатую безграничными возможностями.
Первоначальное овладение речью
Данная гипотеза казалась бы не более чем привлекательной и разумной, если бы не была подкреплена определенными лингвистическими данными. Изучение овладения речью у детей самым убедительным образом показывает, что этот процесс, кажущийся нам чудом, по самой своей природе отличается от упорядоченного обучения системе формальных правил[57]. Ребенок не заучивает никаких правил и не стремится подражать речи взрослых. Скорее можно сказать, что он берет из нее все, что ему подходит, на каждом этапе своего речевого развития. В самом начале (где-то между четырнадцатью и восемнадцатью месяцами) ребенок владеет десятком слов, которые он использует по отдельности, никогда не связывая их даже посредством подражания. Позже он начнет комбинировать два, три и более слов, в соответствии с синтаксисом, который опять же не является простым повторением или копированием того, что он слышит от взрослых. Этот процесс, по всей видимости, универсален, и его хронология одинакова для всех языков. Легкость, с которой через два-три года (т. е. в возрасте трех-четырех лет) ребенок овладевает речью, взрослому наблюдателю кажется поистине невероятной.
Все это, несомненно, должно отражать эмбриологический, эпигенетический процесс,