Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А вы как думаете, – спросил он, – раненому приятно ложиться на такие простыни?
– Я уже думала, – сказала Юлия Дмитриевна, не обратив внимания на его колкость, – что хорошо бы все белье стирать самим.
– А если думали, – сказал он неодобрительно, – то почему молчали? Надо говорить.
– Хорошо, – сказала она. – Я вам скажу все, что думаю о нашем поезде. Я думаю, что его можно оборудовать гораздо лучше. Нам нужна прачечная, и еще нужнее, чем прачечная, – дезинфекционная камера для обработки мягкого инвентаря.
Он кивнул головой. Дезинфекционная камера – да, это для поезда первейшая вещь… Не раз он был свидетелем, как доставляли из санпункта одеяла и теплые халаты. К вокзалу их подвозили на грузовике, а потом тащили на руках. Иногда приходилось протаскивать их под соседними составами. Случалось, что одеяла из санобработки доходили до поезда вымазанные мазутом и угольной пылью, и виноватых не было. А Соболь и Богейчук всякий раз жаловались, что грузовик очень трудно достать, и только благодаря изворотливости Соболя им это удавалось.
– Я вам скажу одну вещь, – сказал однажды Соболь Данилову. – Вы поверите или нет, что у меня разрывается сердце, когда я думаю о помоях?
– Каких помоях? – спросил Данилов.
– Боже мой, каких! Отходы пищеблока.
Соболь сказал это обморочным голосом и закрыл глаза. Данилов взглянул на него с интересом.
Они выбрасывали под откос пропасть добра – кожуру от овощей, ведра объедков, выливали жирную воду, остающуюся от мытья посуды.
– Что же ты предлагаешь? – спросил Данилов.
– Мало ли что? – сказал Соболь, сразу поняв, что его будут слушать с сочувствием, и начиная кокетничать. – Мы можем откармливать животных.
– Где же, Соболь, где будет наша база? Мы же на колесах.
– Ну, ясно, откармливать на колесах, товарищ комиссар.
Обдумав предложение Соболя, Данилов дал согласие и склонил к нему доктора Белова. «Свежее мясо будет очень полезно в госпитальном рационе», – сказал он.
В багажном вагоне, в том его конце, который обращен к вагону-леднику, отгородили уголок и поместили там двух поросят. Смотреть за поросятами Данилов определил пожилому бойцу Кострицыну, понимавшему толк в сельском хозяйстве.
– Ничего, товарищ комиссар, – говорил Соболь, – мы преодолеем все трудности.
И счастливо улыбаясь, пообещал:
– Мы с вами еще заведем курочек.
И они завели два десятка кур и петуха. Их поместили под вагоном в особой клетке, которую придумал Соболь. Доктор Белов заглянул и сказал:
– Они не будут так существовать. Они должны ходить по земле.
– По земле, товарищ начальник, каждая курица ходит, – отвечал Соболь. – Вот пусть они в таких условиях проявят способность нестись.
Позже он признался Данилову, что со страхом ожидал первого яйца: у него не было уверенности, сказал он, что куры будут нестись на ходу поезда.
– Теперь я считаю, что это даже должно способствовать, – сказал он, держа на ладони первое теплое яйцо.
В длинные дни так называемого порожнего рейса, когда санитарный поезд, сдав раненых в госпиталь, шел из дальнего тыла в ближний для новой погрузки, – в эти дни обступали людей мелкие, будничные заботы. Жизнь начинала казаться серенькой и однообразной. Трудно было представить себе, что где-то грохочут орудия и льется кровь. Что вот этот их собственный вагон, такой нарядный – белый внутри, темно-зеленый снаружи, – пылал на псковском вокзале и они его тушили…
Но приближался час погрузки, и все менялось. Соболь не посмел бы в эти часы сунуться к комиссару с поросятами; да и самому Соболю было уже не до поросят… Все или почти все испытывали чувство особенной ответственности, собранности, соприкосновения с тем огромным, ужасным и величественным, что приказало им собраться в этом поезде и жить так, как они жили, месяцы и годы, до дня победы.
И вот в вагоны-палаты, где каждая складочка на постели была любовно разглажена, с шумом, говором и стонами, стуча костылями, входила Война. Сразу десятками струек взвивался к потолкам махорочный дым. Комкались одеяла, дыбом ставились подушки. Запахом гноя, пота, крепким мужским дыханием вытеснялись запахи дезинфекции… Начинался груженый рейс.
Лена исправно несла свою службу.
Она убирала вагон, раздевала и одевала раненых, помогала при перевязках, разносила обед, читала вслух газету, слегка запинаясь на названиях иностранных городов.
Ее любили раненые. Пожилые называли ее дочкой и гладили по стриженым волосам. Молодые говорили:
– Вот бы такую жену.
Она терпеливо убирала за ними и уговаривала их есть овсяную кашу, при виде которой они приходили в ярость.
– Прямо я удивляюсь вам, – говорила она. – Вы как маленький. Это же самое питательное, если хотите знать. Вот я спрошу у диетсестры, сколько тут калорий.
– Иди, иди к диетсестре! – кричали ей в ответ. – Пусть сама ест калории, а нас нечего овсом кормить, мы не лошади.
Но расставаясь с нею при разгрузке поезда, они трясли ей руку, смотрели добрыми глазами и говорили:
– Дай адресок, сестренка, я хочу тебе написать, я тебя никогда не забуду.
Она отвечала:
– Не дам адресок, все равно – ты напишешь, а я не отвечу, не люблю я письма писать.
Она не любила писать, но писала часто – в один и тот же адрес, на одну и ту же полевую почту.
Пишешь, пишешь – и словно не в почтовый ящик, а в бездонный колодец бросаешь письма. Из колодца ни отзвука. Только через три-четыре месяца, когда поезд приходит к месту приписки, приносят письма: в конвертах и без конвертов, сложенные угольничком, и на открытках, и на воинских почтовых бланках с красными звездами.
После получения писем Лена ходила сияющая, и ей казалось, что около самого ее уха звучит его голос, мужественный голос, вздрагивающий от нежности.
…Дни стояли сухие и знойные. В открытые окна на белые шторки, на простыни, бинты и халаты летела черная пыль. Санитаркам вдвое прибавилось работы: приходилось то и дело отряхивать занавески и постели, мыть пол, обтирать мокрой тряпкой столики, рамы, стенки… Раненые томились от жары, ели плохо.
Их только что забрали из госпиталя и везли далеко на восток, на Урал. В кригеровском вагоне, где работала Лена, лежало двадцать человек. Они капризничали, курили, отказывались пить кипяченую воду – требовали сырой, со льдом. Номер семнадцатый – ампутант, левая нога отнята почти по колено, – не курил и ничего не требовал, но это было еще хуже. Он не ел и не спал. Лицо его, темно-бронзовое на белой подушке, заострилось, с него не сходила гримаса отвращения. Ольга Михайловна наклонилась к нему, заговорила ласково, как мать: