Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Машка тоже в последнее время сильно изменилась. Не спрашивает больше советов, не просит помощи, а тихо, молча делает все сама, сама решает. Плакать перестала по ерунде, как раньше, теперь больше молчит от обиды. Во взгляде ее почти исчезло то, прежнее выражение ожидания чуда, остались лишь деловитость и неведомая прежде деревенская бабья суровость. Как домовитая, запасливая белка, Машка исступленно обихаживает дом, запасает по сусекам пропитание на зиму: варенье варит, огурцы солит, крупы по баночкам ссыпает. Захотела – к тезке его пошла подработать, не спросила. Кстати, неплохо у нее выходило. Может, оттого, что Машка дура, а юродивым да пьяницам, как известно, везет, Бог хранит. Деньги к рукам сами липнут.
И ударить Машку Саша теперь тоже не мог. В глубине ее глаз словно бы загорался предупредительный красный огонек: не трожь! Прежнего страха не было в ней больше. Да и деревня не город, бездушный, закрытый на замки, застегнутый на все пуговицы. Это там, за металлической плотной дверью, делай что хочешь, верши правосудие, никто не заметит, слова не скажет. А тут все на общак. Здесь к Машке все хорошо относятся, жалеют ее. То огурцов дадут и ягод, то помощь предложат. И эти новые странные приятели: чудной опустившийся дядька, полубезумная староверская старуха в соседнем селе, пройдошистая Александра…
Определенно, все это не могло нравиться Македонскому.
А, с другой стороны, кому он нужен-то, кроме родной жены? Может быть, хорошо, что стала самостоятельной? Другая какая давно бы послала. Впрочем, и Машка уже не выдерживала, начинала тихо пока, но внятно давать понять, что время его, Македонского, единоначалия ушло. Но об этом Бешеный Муж думать решительно не хотел.
Вместо этого приоткрыл неслышно дверь в спальню, тихо, воришкой скользнул под одеяло, тесно прижал к себе Машку. Машка, со сна теплая и душистая, обвила за шею своими худенькими ручками и застыла покорно: то ли дальше спать, то ли наоборот, просыпаться. Муж пожелал, чтобы просыпаться. И она проснулась, была горяча и нежна, дарила себя целиком, щедро и бескорыстно.
Утром картина погрома была еще страшней, чем с вечера. Толстым слоем лежала везде цементная пыль, легко взлетающая в воздух при каждом движении, а на месте былой печи словно бельмо бросалась в глаза куча кирпичных обломков с покрытыми сажей краями.
Маша сняла с крючка перемазанное кем-то полотенце, вытерла им стол, табуретку, протерла чайник. Посуду нужно было всю мыть…
– За что мне все это? – задала себе вопрос и тут же упрекнула себя:—Ну что я такая никчемушная? У других и дом, и дети, и работа, а со всем справляются. Я же…
И тут Маша вспомнила, что за молоком не ездила целую неделю. Целую неделю она не была в Нозорове, не видела старухи Гавриловны.
Она вышла во двор. Посередине, на самой дороге высилась груда закопченных печных останков. Мария обошла кучу битого кирпича, вывела из сарая свою «Украину» и покатила в Нозорово.
Гавриловна копошилась в огороде, собирала огурцы, складывая их в подобранный гамаком передник. Заприметив Машу, разогнулась, заулыбалась, и лицо ее собралось от улыбки множеством мелких складочек.
– Пропащая душа! Я было решила, что надоела тебе старуха, – кокетливо радовалась Гавриловна, – думаю, что с молодежью-то интересней чай…
– Ладно вам, Гавриловна, здравствуйте. Работала я, подругу подменяла. Вы уж меня извините, Анна Гавриловна, но я сегодня не завтракала – в доме погром, печку кладут. Чаем меня не напоите?
Гавриловна засуетилась. Поспешила в погреб за яйцами, поставила перед Машей плошку с огурцами, краюху хлеба. Чайник водрузила на плиту.
Маша сидела, ела огурец с хлебом и не остужала старушечьего пыла. Ей было так приятно наблюдать за суетой, поднятой из-за нее, чувствовать на себе заботу.
Яйца Гавриловна сварила «в мешочек». Вкуснющие свежие деревенские яйца с желтками не бледно-анемичными, как в магазинах, а апельсиново-яркими, сочными, солнечными. И чай заварила духмяный, со смородиновым листом.
– А это вам, – Маша достала из кармана яркую пачку хорошего черного чая с цветочно-фруктовыми добавками, доставшегося ей от английских туристов. Все остальные ее безделушки Гавриловне не годились, были чересчур мирскими, даже шоколадки – сладости, Гавриловна их не употребляла, а против чая старуха ничего не имела.
Гавриловна с искренним детским интересом расспрашивала о заморских людях, о Машином рецепте теста, о Степаныче. Со Степанычем Гавриловна оказалась знакома. Не близко, шапочно, но судьбу его понаслышке знала и с Машей сплетнями делилась.
– Он очень хороший старик, добрый. – поделилась Маша своими наблюдениями.
– Ну ты, девка, даешь! – широко всплеснула руками Гавриловна. – Да какой же он тебе старик! Ему всего-то мало за пятьдесят будет, в соку мужик. Жизнь его только побила. Я тебе вот расскажу…
Оказалось, что родом Николай Степаныч из Ленинграда, из хорошей семьи. Пошел по стопам матери, довольно известной театральной художницы, закончил институт Репина, имел хорошие перспективы. Работы его, в основном пейзажи старого города, выставлялись на вернисажах и выставках, выезжали в страны социалистического лагеря. Вместе со своими работами выезжал иногда и их автор. Именно так в те времена не художник вывозил свои работы, а наоборот. Удачно женился на переводчице с немецкого, которая быстро и с удовольствием родила ему двоих мальчиков-погодков. И, казалось бы, живи да радуйся, но попутал черт связаться с дурной компанией продавцов икон. Иконы воровали в заброшенных церквях, приводили в порядок и продавали за границу. Николай, как человек, имеющий связи за границей, как раз таки и являлся непосредственным продавцом. Когда Коля в тюрьму сел, его мать горя и позора не пережила, умерла от инсульта сразу после суда. Из Ленинграда Николая выписали, из квартиры на Колокольной, окнами на Владимирский собор. Жена с ним развелась, чтобы замуж выйти за его друга, тоже, кстати, в подпольном иконном бизнесе участвующего. И получилось, что двое его сыновей чужого дядю теперь папой называют. Степаныч как вышел, так вернуться хотел, да денег на дорогу больно много надо было, да и не ждал его никто там, в Ленинграде. Он сначала в Норкине в школе работал. Изобразительное искусство преподавал, рисование по-простому, кружок вел рисовальный. Понятное дело, мужик один, ни тепла-уюта, ни женского пригляда, попивать начал, а потом с новым директором школы не поладил. Его и уволили за пьянку. Его Пурга пожалел – Пургинов сынок у Степаныча в кружке занимался, – пустил в Лошках жить.
И остался Коля-Николай на круг ни с чем.
Вот, в общем-то, и вся история.
Маша слушала рассказ старухи и плакала. Этот простой пересказ чужой жизни был обыденным до примитива, горьким до боли. Много человечней того, поведанного о Степаныче Александрой.
Гавриловна подлила Маше еще чаю.
– Гавриловна, но как же так, – недоверчиво спросила Мария, отщипывая от краюхи хрустящую корочку, – получается, что он интеллигентный человек, а выглядит как бомж. И говорит как… – Маше не сразу удалось подобрать слово, хотела сказать «как деревенский», но не решилась, постеснялась обидеть этим Гавриловну. – Как…