Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно скрипнула входная дверь, раздались шаги в сенях, и на пороге вырос вездесущий Степаныч.
– Иду, слышу из окна голос знакомый. Вроде бы твой, а слов не разберу. Ты чего делаешь?
– Степаныч, – прищурилась Маша, – не пытайся выглядеть глупее, чем ты есть на самом деле. Ты, когда в Ленинграде иностранцам иконы продавал, как с ними общался?
Вроде бы с Машиной стороны это было чистой воды хамством, но не прозвучало так. Получилось совершенно не обидно, Степаныч, слегка растерявшийся вначале, захихикал, качая головой:
– Эт вить… Нич-чо у нас не утаишь. Не бабы, а свиристелки, пиздлявые шкатулки. Так че делаешь-то?
Степаныч, несмотря на раннее время, был слегка пьян и помят. Щеки покрывала выбивающаяся серенькая, полуседая трехдневная щетина, дух от него шел соответствующий.
– Репетирую.
– А-а-а…
– Горе вы мое… Вы что опять пьяный в такую рань? – попеняла Маша.
– Я не уже, ты не думай плохого, я еще. И я чуть-чуть, ты не думай…
Степанычу перед ней было не то чтобы стыдно, но неловко. Ему очень нравилась эта его землячка, городская, воспитанная девочка, по какому-то недосмотру там, свыше, вышедшая замуж за такого, прости господи, придурка. Степаныч видел, что в Лошках ей тяжело, одиноко, плечо подставить некому. Эх, лет бы двадцать назад, а то и тридцать…Тогда он бы и сам с радостью, а теперь… Кому он нужен? Жизнь промотал, развеял. Местный ходячий анекдот. Пьянь. Шушера. Хотя с появлением в его жизни Маши пить он старался если не меньше, то хотя бы так, чтобы ей на глаза не показываться в пьяном безобразии. Он стыдился показаться ей конченым алкоголиком. От этого постоянного опасения, что сорвется, а Мария снова к нему придет и все увидит, от вероятного стыда алкоголь даже утратил для него былую прелесть – нужно было пить и все время себя контролировать, ограничивать.
Нет, тут не было и речи о каком-то чувстве, возникающем у мужчины к женщине. Здесь все было сложнее, по крайней мере для него. Да, ему хотелось помогать ей, оберегать ее, посильно упростить ее жизнь. Хотелось видеть ее и говорить с ней, хотелось выглядеть в ее печальных глазах мужчиной. В деревне, ясное дело, это заметили, судачили о том, что ненормальный Степаныч на старости влюбился в жену Бешеного. Македонский эту байку тоже слышал и оттого только пуще невзлюбил Степаныча, хоть ни на минуту всерьез его как соперника и не воспринял.
– Кофе хотите? – предложила Маша.
– Кофе? – с сомнением переспросил Степаныч, косясь на стойку, где выставлены были водки и наливки разных сортов. А с другой стороны, стакан поднести Степанычу дело нехитрое, за работу каждый нальет, а кофе, да еще просто так, ему в последний раз столь давно предлагали, что он и вспомнить бы не взялся.
– Николай Степаныч, бросьте туда коситься. Кофе тоже помогает с утра, когда трубы горят. Садитесь за стол, я вас пирогами угощу.
– Вкусно. Очень вкусно. – Степаныч с видимым удовольствием, причмокивая, смаковал угощение. Я и не ел таких никогда. Это с чем же? Чьи они?
– Мои, – гордо ответила Маша, – все утро пекла.
– Ну, ты мастерица, мать!
Мария захохотала. Захохотала так, что от смеха расплескался на грудь кофе, принялась стирать капли с груди. Хорошо, что блузка темная и пестрая, не будет заметно, что она, не приступив к обязанностям, уже успела обляпаться. Ох, ну надо же, в отцы ей годится, даже старше еще, а «мать»!
– Ну, Николай Степаныч, зачем вы так. Ой, насмешили меня. Какая я вам мать!
– Хочешь, дочкой буду называть. Не внучкой же.
– Зовите лучше Машей. Марией Македонской.
Маша терпеть не могла, когда ее звали всякими рыбками, зайками, солнышками, прочей флорой и фауной. Она продолжала смеяться, и от заливистого, радостного смеха даже поплыла тушь в уголке глаза.
Степаныч решительно отверг предложение:
– Нет. Машей сколько угодно, а Македонской не могу.
– Почему? – изумилась Маша, прервав смех.
– Потому что каждому человеку имя и фамилия его должны соответствовать, – назидательно пояснил пьяненький философ. – Если подходят они человеку, то все у него в жизни складывается хорошо, а если не подходят, то и счастья нет. Уходит счастье, не держится. Вот скажи на милость, какая ты Македонская? Маша – да, но не Македонская никак. Ты раньше кто была, до замужества?
– Мурашкина, – ответила Маша, заинтересовавшись его теорией.
– Видишь, Мурашкина, – удовлетворенно произнес Степаныч, повторил, будто пробуя на язык, ощупывая сочетание на вкус:—Мария Мурашкина. И надо тебе быть Мурашкиной, а не Македонской, оно тебе подходит.
– Николай Степаныч, – серьезно, глядя ему прямо в глаза, сказала Маша, – я же вижу, что вам Саша не нравится. Но он мой муж. Мы с ним в церкви венчались. Я не могу больше быть Мурашкиной.
И не было в ее словах твердой уверенности. Но не рассказывать же, как часто последнее время думала о том, что именно после замужества начались в ее жизни горькие перемены. То есть после перемены фамилии. Получается, что по-своему он прав. Пока была Мурашкиной, все в жизни ее было просто и гладко, а как стала Македонской… Будто бы сама себя потеряла. И в отношениях с мужем, кстати, словно трещина в последнее время пролегла. И ширится трещина, растет… Эйфория прошла, а трещина растет. А может быть, все кажется? Может, это с непривычки, от усталости? От этих дурацких, Богом забытых Лошков, пыжащихся казаться очагом культуры? Ответа у Маши не было.
Посидели молча. Степаныч поглядел на старинные настенные часы с кукушкой, заторопился:
– Пойду я, Мария, спасибо. Очень вкусно у тебя, молодчина. Сейчас приедут уже, а я сегодня не комильфо. Лучше меня сегодня никому не показывать. Не брился я.
– Николай Степаныч, вы не пейте больше, – с тоской в голосе произнесла напоследок Мария.
– Уговорила, сегодня не буду. Посплю пойду. Вечером не убирай сама, приду, помогу убраться. А сейчас пойду, не ровен час понабегут, а у меня Незабудка под крыльцом. Она, конечно, красавица теперь, чистая, причесанная, но все равно…
Он ушел, а вскоре вправду один за другим подъехали три автобуса. Один привез своих туристов, из облцентра, а два, – о, счастье! – с самыми настоящими французами, Маша издалека узнала знакомую их, певучую речь.
С появлением туристских автобусов будто бы преобразились в один миг и сами Лошки. Словно проснулись. Раскрывались двери лавок-лавчонок, накрывались к обеду длинные деревянные столы возле трактира, плыли по воздуху аппетитные запахи наваристых русских щей, свежеиспеченного черного хлеба. Валя с Людой садились за старые, почерневшие от времени резные деревянные прялки, ловко выпускали из умелых рук тонюсенькую нить козьего пуха. Гончар Слава раскручивал свой круг, мял сильными руками глиняный комок, на глазах изумленной публики творил и творил чудеса, превращая его либо в кринку, либо в горшок. Нина Савельевна споро и сноровисто стучала коклюшками, плела кружево. Художники выставляли бесчисленные, написанные на березовых спилах миниатюры, картины маслом, карандашные этюды. Виды русской природы с неизменной березкой на переднем плане, покосившейся церквушкой вдалеке, на холме.