Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В его глазах только иногда более внимательный наблюдатель мог заметить что-то типа иронии и недоумения, типа разочарования и иногда сомнения.
Некоторые из более сообразительных учителей, казалось, предчувствовали в нём скептицизм и критику, но он не открывал это перед ними. Впрочем, всё для него успешно складывалось, учёба требовала не слишком много времени, потому что был к ней приготовлен, поэтому остальное время он мог посвятить переписыванию, которое оплачивалось, а уставший, он играл и пел себе или другим.
Песня была для него как бы напитком Леты, в пении он забывал о том, что его обременяло, в мире поэзии тучи сомнений исчезали при её солнце.
Порой он веселился даже до юношеского безумия, которое продолжалось у него недолго. Любой пустяк делал его серьёзным и холодным.
Приглашали его в богатые мещанские дома, угощали за этот голос, он был любимцем женщин, потому что его красота приобретала ему сердца равно, как талант. Иногда Гжесь давал втянуть себя к людям, а порой закрывался и дичился.
Несмотря на приглашения своей бывшей ученицы Лены и её мужа, Стременчик явно избегал их дома и, пожалуй, только отчётливый вызов его туда приводил.
Спустя несколько месяцев после прибытия в Краков, однажды выходя из костёла, в котором пел на хоре, Гжесь увидел стоящую у дверей и как бы ожидающую кого-то старую Бальцерову. Он было миновал её, поклонившись, потому что спешил, но она сама его задержала.
– Посмотрите на неблагодарного! – сказала она ему. – Хоть бы заглянул к нам!
Гжесь пожал плечами.
– Работы много, – сказал он холодно.
– Не болтай, я же знаю, что у других гостишь, у Кечеров и Совки часами сидишь! Дочка и зять просили тебя, я также, и допроситься трудно. Имеешь что-нибудь против нас?
– Упаси Боже, – воскликнул смущённый Стременчик. – Вы были для меня как бы вторые родители, я в сердце сохранил благодарность.
– А показать нам этого не хочешь?
Гжесь опустил голову. Его прижали к стене, он задумался и, подняв глаза, смело взглянул на Бальцерову.
– Вы были мне матерью, – сказал он взволнованно, – ничего от вас тайного иметь не хочу. Не прихожу к вам, чтобы себе и Лене сердца не разрывать; разве не знаете, что я любил её и люблю? Трудно любовь утаить, а люди злы…
Бальцерова немного смешалась.
– Вы любили друг друга детьми, – сказала она медленно и невыразительно, – ну что же? Осталась приязнь… Лена по тебе скучает… постоянно тебя ждёт, вспоминает и желает видеть.
Старуха немного задержалась и добавила ещё тихим голосом:
– Болеет, Бог видит, от тоски по тебе… Не удивляйся…
Гжесь ещё хотел что-то говорить, но старуха схватила его за руку и добавила живо:
– Приходи, и скорее. Ты должен…
И, развернувшись, ушла.
Гжесь стоял мгновение как пьяный, и, не скоро собравшись с мыслями, опустив голову вернулся домой.
Этого дня, однако, он к Бальцерам не пришёл. Назавтра в белый день, потому что это казалось более правильным, он появился у них. Застал Лену с матерью, старого Бальцера и мужа не было. Увидев его, старуха аж к порогу подошла приветствовать, и, усадив при дочке, сама вышла из комнаты.
Поначалу ни одного слова друг другу сказать не могли.
– Какая мещанка вас так очаровала, что уже о нас не вспоминаете? – отозвалась Лена.
– Видит Бог, что я вооружён от этих чар, и доступ они ко мне не имеют, – ответил Гжесь. – В коллегии сижу либо дома, редко меня вытянут из него.
Лена начала ему смотреть в глаза.
– Потому ли, что я вышла замуж, – добавила она, – ты не хочешь меня знать? Но тебя пять лет не было и ни слуху, ни духу; отец торопил, мать просила, я долго сопротивлялась… наконец я должна была для них к алтарю пойти.
– Разве я мог иметь какую-нибудь надежду? – прервал Гжесь. – Поэтому я специально сошёл с ваших глаз, что её не имел. Хочу видеть вас счастливой и поэтому грустного своего лица сюда не приношу.
– Ох! – воскликнула Лена. – А всё-таки оно одно могло бы меня развеселить. Пока тебя тут не было, я хоть тосковала, но переносила одиночество легче, теперь, когда о тебе знаю, слышу, то ревную. Я при тебе выросла и жить начала…
Голос её дрожал.
– Счастливые это были времена, – сказал студент, – а что раньше было разрешено, сегодня запрещено.
– Не хочу о том знать, – прервала горячо женщина. – Какими мы были, такими должны быть! Ты, пожалуй, хочешь, чтобы я в твоих глазах испортилась!
– А Фрончек что скажет? – спросил Гжесь.
– Фрончек? – с пренебрежением добавила Лена. – Он может только то сказать, что я ему позволю! Я не боюсь его, ни перед кем скрываться не думаю. Он хорошо знает, что мы были приятелями, и он должен тебя за моего приятеля принять. Я хочу тебя видеть и ты должен ко мне приходить.
Приказ был решительный…
– А люди? – шепнул Гжесь.
– Что мне до людей, а им до вас! – ответила Лена.
На это подошла Бальцерова, неся на подносе вино и фрукты, чтобы задержать гостя как можно дольше. Под рукой она держала цитру, которая также имела свое назначение.
– Ну, прошу, не расстраивайся, чтобы развеселить Лену! – сказал он. – Пей, закусывай и пой. Будем тебя вдвоём слушать.
Стременчик уже недолго боролся с собой, не отпирался.
Действительно, настроение наладилось и улыбка пришла на уста, приглашённая или добровольная, понять было трудно.
Личико Лены также изменилось, прояснились глаза, зарумянилось лицо, девичий задор, давно не появлявшийся, вернулся. От этой перемены Бальцерова чувствовала себя такой счастливой, такой благодарной, что после первой песенки поцеловала в лоб пристыженного Гжеся, а потом дочку.
Она забыла обо всём, увидев её на минуту счастливой, помолодевшей, такой, какой давно не была.
С этого дня Стременчик не мог уже защититься от приглашений Бальцеров, и в конце концов им не сопротивлялся.
Приходила за ним Бальцерова, иногда толстый купец, ею высланный, и даже Фрончек, который самым настойчивым образом уговаривал и был таким весёлым и вовсе не ревнивым, что придал Гжесю смелости.
Действительно, молодые мещанки много о том говорили, смеялись над Фрончком, шептались и завидовали Лене отношениям с певцом, но громче никто не осмеливался сказать злого слова.
Обычаи тех времён, намного более свободные, допускали в отношениях большую близость, не принимая их плохо. Впрочем, Гжеся, как певца, везде хватали и желали, он объяснялся любовью к музыке. Тащили его и паны, и духовные лица на хоры, и даже