Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Титула – да, – ответил граф.
– А прочее?.. Впрочем, это все равно. Важен титул – он перейдет к нашему ребенку. Ты должен трудиться. Иди на службу, служи! Помни, мы почти богаты, а это – верный залог твоего служебного успеха. Напиши своему московскому родственнику, проси протекции. В этом он тебе не откажет. Будешь писать?
– Буду, родная! Буду, счастье мое! Все сделаю, что ты прикажешь!
Жгучий поцелуй был наградой за его согласие.
– А теперь пусти, Миша, я устала, – вырвалась от мужа Софья. – Пойду, прилягу, а ты садись, пиши в Москву сейчас же; потом покажешь мне, и мы все обсудим.
Она ушла в свой будуар.
Как ни старался граф после ее ухода приняться за письмо – это ему не удалось.
«Какая радость, какое счастье! Ребенок, мой ребенок! – ликовал он. – Мой род не погиб! Софья, Софья! Какое небо послало мне тебя! За что мне, недостойному!.. Она все сделала – вытащила меня с проклятого дна, помирила меня с единственным моим дядей, вернула меня в мою прежнюю семью… все она… Теперь я буду отцом! О, вот когда я хочу жить!.. Вот когда смерть была бы ужасна! Нет, нет! Прочь черные мысли! Я живу, я хочу жить не для себя, а для нее, чтобы отблагодарить ее за ее благодеяния…»
Нейгоф замер. Он вдруг почувствовал, что его дыхание стало коротким. Словно что-то застряло в его груди и не пропускало в легкие воздух.
– Что это со мной? – прошептал он, приподнимаясь с кресла. – И это уже не в первый раз. Да! Сердце! – вспомнил он. – Барановский в больнице говорил, что оно непрочно… Все равно! Немного поживу, и того довольно. Скорее за письмо к дяде, прочь всякую слабость!
Он сел в кресло и принялся лихорадочно писать.
Софья из своего будуара вышла поздно.
– Отдохнула, родная? – нежно спросил ее Нейгоф.
– Выспалась прекрасно… После тряски в вагоне всегда хорошо спится, – ответила Софья. – А ты, Миша?
– Я исполнял твое приказание, – ответил граф, – писал в Москву письмо. Послушай-ка!
Граф прочел жене письмо к своему московскому родственнику. Оно было и трогательно, и убедительно. В нем сообщалось, что ожидается появление на свет, ожий нового представителя или представительницы рода Нейгофов, и потому московский граф Нейгоф должен помочь своему петербургскому родственнику в стремлении трудовым путем загладить былые промахи.
– Прекрасно! – одобрила Софья. – Положи в конверт и запечатай. Я отвезу письмо на Николаевский вокзал и отправлю с курьерским; завтра оно уже будет в Москве.
– Ты сказала «я» – отчего не «мы»?
– Я проедусь одна, ты отдыхай.
– Но я нисколько не устал; отчего мне не прокатиться с тобой?
– Да ведь тебе нужен отдых. Ты обидишь меня, если будешь настаивать.
Нейгоф покорно согласился. Софья уехала, захватив с собой письмо.
Прошло около получаса. Михаил Андреевич чувствовал, что не может заснуть. У него покалывало в груди, трудно было дышать, и, как последствие этого, появилась тоска. Но все-таки он чувствовал себя счастливым.
– Ваше сиятельство, спрашивают вас, – вошла к нему в кабинет Настя.
– Кто там, Настя? – поморщился Нейгоф.
– Не знаю, ваше сиятельство, человек какой-то. Говорит, что хорошо известен вашему сиятельству, с каких-то кобрановских огородов… Сергеем Федоровичем зовут.
Это имя говорило графу о многом. В одно мгновение вся прежняя жизнь нахлынула на него. Воскресло-то, что он так страстно хотел позабыть. Кобрановские огороды, людское отребье, чайная этого человека, как единственное место, куда стремились в течение многих лет все его помыслы, постоянные побои, толчки, пинки, голод, непробудное пьянство и, наконец, как итог этого человеческого разложения, встал, словно живой, перед Нейгофом отвратительный Минька Гусар.
Граф, бледный, с трясущимися губами, молчал, чувствуя, что задыхается, что его больное сердце перестает биться.
Настя с удивлением и испугом смотрела на него.
– Прикажете, ваше сиятельство, отказать? – спросила она.
– Да, да, пожалуйста… и сделайте так, чтобы этот человек никогда не приходил.
Горничная скрылась. Из передней донесся громкий разговор, потом хлопнула дверь, и все стихло.
– Настя, Настя! – позвал граф. – Ну, что там?
– Ушел, ваше сиятельство! – вбежала Настя. – Ах, какой грубиян! Ваше сиятельство он осмелился называть старым знакомым… – Настя оборвала фразу, испытующе посмотрела на графа и прибавила: – И даже закадычным другом приятелем…
Нейгоф молчал, опустив голову.
– А еще он сказал, – продолжала Настя, – что будет ее сиятельство графиню у подъезда поджидать… Говорит, ежели вы его к себе не допускаете, так он графине скажет, кто их благодетеля, Евгения Николаевича, господина Козодоева, ухлопал.
Михаил Андреевич поднял голову, его мертвенно-бледное лицо выражало страдание.
– Настя, милая, – застонал он, – бегите… бегите скорее… верните этого человека. Пусть он идет, пусть терзает меня, пусть, пусть!
– Ваше сиятельство! – испугалась Настя. – Что с вами? На вас лица нет…
– Ничего, Настя, скорее, скорее! Пока Софья не вернулась… Скажите ему… нет, я сам скажу… Скорее, Настя!
Удивленная, испуганная девушка бросилась за дверь.
– Конец… всему конец! – шептал Нейгоф. – Болото всколыхнулось… зыбучий песок подошел!.. Но что это значит: «Кто ухлопал Козодоева»? Да разве он убит? Странно! Софья никогда не говорила мне об этом. Умер внезапно – вот все, что я знаю, но убит… убит!.. Кто мог убить? Не я же! Я толкнул его тогда, он упал… Я рассказывал об этом Софье, и она не возражала мне. Не возражала – стало быть, верила… Кто убил? Или мой толчок так подействовал на этого несчастного? Не может быть!.. Не может, не может!.. – глухой голос Нейгофа перешел в крик. – Идут!.. Дверь хлопнула… сейчас, сейчас…
– Вот так давно бы! – гремел в передней голос Сергея Федоровича. – А то ишь ты, какие нежности: «Не принимают»!
– Пальто ваше позвольте! – раздался голос Насти.
– И так хорошо! Не привычны мы к этому барству.
Сергей Федорович в пальто и галошах, только сняв с головы картуз, ввалился в гостиную и сразу наполнил ее отвратительным запахом пота, прели, трущобной кухни и водки.
– Вашему сиятельству – почет! – возгласил он, протягивая Нейгофу красную руку.
Граф с ужасом смотрел на него, инстинктивно пряча руки за спину.
– Не хотите – не надобно! – заметил это гость. – Оно всегда так: старая хлеб-соль забывается! А я-то спешил… Вот, думаю, друга милого обрадую, а он вон как теперь. Уж я сяду, в ногах-то, говорят, правды нет!