Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Добро портишь, — укорил пересохшими губами Юргин. — Дай мне глотнуть.
— А ты уже вылакал? — удивился Мокрусов.
— До капли.
Мокрусов помедлил, колеблясь, завинтил пробку:
— Не дам.
Юргин хотел обругать — «жмот!» — но спохватился:
— Жила… Ну, продай, у меня два рубля есть.
— Тю! — хмыкнул Мокрусов. — Баба я тебе с квасом в ларьке? Держи свои бумажки при себе, может, на махорку сгодятся. Пить нельзя тебе, вот что, совсем ослабнешь. А еще топать и топать. Сообразил?
Юргин посмотрел на него с ненавистью — шутит, издевается? Нашел время, дурак. Во рту словно пыльный бугор навеялся, воздух с трудом проходит, а он — «ослабнешь». Обжег ненавидящим взглядом, завалился на спину — пропадите вы все пропадом. Но через минуту почувствовал толчок в плечо:
— Давай фляжку, отолью, — сказал Мокрусов.
Сблизил горлышко с горлышком, осторожно, словно закладывал детонатор в мину, плеснул чуть, на донышко, посоветовал:
— Глотка два выйдет. Первый раз погоняй и выплюнь, второй в нутро можно.
«Жмотничает» — подумал Юргин и выпил все. Вода была горячая, но стало легче. Мокрусов засмеялся:
— С черноземом вбухал! Он-то аж под язык набился, а ты его в кишки. Гляди, пшеница в брюхе вырастет!
Юргин стал отходить от злости, сказал примирительно:
— Не пойму — как ты терпишь? Устроен, что ли, по-особому. Говорят, верблюды в пустыне совсем не пьют по неделям.
— Сам ты по рассуждению верблюд и есть. Я на Кубани колхозничал. Привык обходиться. У нас жара похлеще, на уборке пшеницы не то, что пылью, а остью горло забивает, как рашпиль запихнули. Ничего!
На Дон бы скорее, там воды хватит.
— Да разве там вода? Вот у нас в Лабе вода — попьешь с ладони, а руку до локтя оближешь! На вид мутная, со снегов по горам бежит, а сладкая и холодит до пяток. Купаться тоже ладно, перевернешься на спину — версту сама тянет, быстрая очень. Бабы — они пятками пробуют, визжат, ледяная, мол, а мы привычные.
Наладившуюся было беседу оборвала команда — «Становись!». Хочешь, не хочешь — иди. Юргин подумал, что нырнул бы сейчас даже в ледяную речку, хуже не будет, но вокруг мерцала, текла только распаренная степь, серебряно-зеленая, с желтыми пятнами сурепки. В белесой, туманящей глаза синеве кружили коршуны, у горизонта, отделенная текучим воздухом, между небом и землей висела лесная гривка или посадка. Этот жаркий, зыбкий простор со смазанным горизонтом пугал Юргина. Он привык к городу, там, куда ни пойди, во что-нибудь упрешься, при опасности можно проскочить проходными дворами, укрыться. А как тут жить, как воевать, совершенно непонятно, отовсюду виден, встал — и на мушке. Как суслик. Одно утешение — фронт далеко, наверное, на учения ведут, на маневры. Но в общем провалилось бы все к чертям, лучше бы еще пять месяцев в тюрьме досиживать — голоднее, конечно, да за то прохладнее и спокойнее. Ну, воли нет, а тут она есть? Без решетки, без стен, но с утра до вечера все по приказу и под приглядом.
Остановились, не дойдя до Вешенской, в хуторе Гороховском, небольшом, с одной песчаной улицей, но уютном — с огородами в подсолнухах, левадами, садиками, перетекающими в лески, где топорщились невысокие елки и лопотали осинники. Дней десять жизнь текла спокойная, сытная, к пайку вдобавок прикармливали пожилые казачки с задумчивыми глазами, угощали салом, молоком, вздыхали — «Свои такие же где-то бедуют». Жаловались — пшеничный колос голову клонит, скоро убирать пора, а некому. Не унывали молодые казачки, поигрывали влажными глазами, дразнились:
— Эй, солдат, стрелять умеешь?
— Учен.
— А глазами?
— Как будет приказано.
— А можешь обнять, чтоб трудно дышать?
— Давай попробую!
— Побьешь Гитлера, приходи свататься. Только чтоб с орденами, на смирных и квелых мы воду возим!
— Вот и шли бы воевать, если такие смелые.
— Не сдюжите — придем выручать. А вас приспособим юбки носить и детей рожать…
Чаще других цепляли Юргина — строен, красив, по виду удал. Он вспыхивал волнением, но помалкивал. По квартирам не стояли, в батальоне открыли щели, а спали на траве, тепло. Строевых занятий, которых никто не любил, — налево, направо, кругом, шагом марш, — не было. Ходили в рекогносцировки, цели и смысла которых Юргин не понимал, а потому и не утруждал себя размышлениями. В марши втянулся, накормленный, с фляжкой колодезной воды на ремне, шагал без натуги. В мареве зелени и синевы, как сквозь запотевшее стекло, возникали картины прошлого — «чисто взятые» ларьки и небольшие магазины, маслянистые наощупь сотенные в кармане, «малина», большой, на две связи, деревянный дом в садах окраины, божница с лампадой за облаками табачного чада, упитанная блондинка на коленях — юбка задралась выше некуда, на полных белых руках синяки от ссадин, залапали; глаза отчаянные, хрипловатый приятный голос — «Меня мамка родила, в зад коленом поддала». Потом пьяный угар, когда ничего не страшно и ничего не жаль, и каменный сон на весь день. Задумавшись, расслаблялся, в затылок гудел незлобивый бас Лапченко, ростовского слесаря, плотного, словно сбитого из железа:
— Юргин, подбери пятки. Каблуки с мясом выдеру!
Но вскоре покойная жизнь кончилась, через хутор с переправы потянулись отступающие из донской излучины. Небритые лица с землистой кожей и запавшими щеками, воспаленные глаза, прожженные, изорванные, замызганные брюки и гимнастерки. Словно их когтил, валял по кострищу какой-то зверь и они только чудом вырвались и еще слышат на затылке горячее дыхание. Когда их спрашивали — что там, как? — глядели исподлобья, отвечали на ходу, зло:
— Сходи сам — узнаешь!
Или совсем зловеще:
— До завтра доживешь — узнаешь!..
В разъезженных песках улицы надрывались, буксуя, натужно выли перегретыми моторами грузовики. Саперному батальону приказали сформировать заградотряд для проверки — снаряды, патроны, мины, гранаты в тыл не пропускать, сгружать в отведенных местах, передавать на боеснабжение дивизии. Водители и офицеры ругались, иные хватались за пистолеты, требовали составления актов, расписок с печатями — части их рассеялись,