Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он опять прикрыл глаза. Победил Кантакузин. Победил Григорий Палама. Победило древлее византийское православие! Победили афонские молчальники – исихасты, победили так, как и подобает побеждати, – в духе, в слове, а не в грубой силе меча, – победили, убедив! И потому лишь и одолел Иоанн Кантакузин, что греческая церковь нашла в себе силы для возрождения заветов первых, изначальных вероучителей! (Феогност уже забыл свои прошлые колебания между Варлаамом и Паламою и то, как когда-то топтал послание Григория Паламы ногами. Но и он был все-таки человек!)
Знáком он указал Алексию на аналой с приготовленными бумагою, пергаменом и чернилами; и наместник, тотчас догадав немую просьбу митрополита, начал, взяв лебединое отточенное перо, набрасывать скорописью содержание грамоты, которую должны были немедленно, скрепив митрополичьей и княжескою печатями, с богатыми поминками отослать в Царьград.
Велесову рощу, в пастырском нетерпении своем, Феогност приказал уничтожить немедленно, в исходе зимы.
Монахи тяжело возились в порыхлевшем, сыром снегу, отаптывая стволы и врубаясь в прочную, будто литую, древесину священных дубов. Хмуро отводили глаза от ропщущих, сбежавшихся на погляд из соседних деревень селян.
Князь приехал, почитай, к шапочному разбору. Немо оглядел поваленные стволы, немо выслушал горькие крестьянские укоризны. В него не кидали камнями, не срамили князя поносно, в голос, как он сожидал и к чему был приуготовлен внутренне (и не подивил бы, обретя такое!). Лишь одно происшествие нарушило угрюмое благолепие, сопровождаемое пением псалмов, – бирючи оттащили от князя какую-то иссохшую ведьму, с костистым выступающим подбородком, кинувшуюся, нарушая чин и ряд, прямо под ноги коню.
– Кумопа! – не вдруг узнав, прошептал про себя Симеон.
– На всех беду навел! – кричала старуха, вырываясь из лап дюжих охранников. – На всех! И вас, молодчи, беда не минует, попомнитя! – Она совала что-то в лицо ратнику, тыча острым перстом в его сторону, орала: – Господину дай!..И тебя, князь, боле не защищу! – Достиг ушей отъезжающего Симеона ее каркающий, громкий голос.
Запыхавшийся ратный подбежал ко княжескому стремени, смущенно протянул ему на ладони золотой памятный перстень. Князь, помедлив, принял возвращенную ему драгоценность, ощутив невольно с холодом желтого металла противный холод страха, на мгновение стиснувший сердце: стоило ли ему соглашаться с упрямою Феогностовой волею? Но дело уже сотворилось невозвратимо: роща была мертва. С тревожным чувством еще одной, быть может роковой, потери князь острогами пришпорил коня.
Глава 88
И вот он сидит в доме у брата Петра и не может встать и уйти (зашел на час малый лишь навестить своих по дороге). И не может встать и дотянуться до своего дорожного посоха, ибо на колена его ползет, сопя, Ванята, Иван, младший сын покойной Нюши, стоивший ей жизни и до того похожий на мать, что минутами думается, что это она сама, неразумная, вновь воротилась в мир, чтобы пройти земную дорогу свою иначе…
И Сергий растерян, он улыбается, тонкие ручки, не отпуская, крепко держат его за бороду. Малыш уже взобрался совсем ему на колена и теперь, ухватившись за волосы бороды, подымается в рост, заглядывает любопытно и требовательно в лицо чудному дяде. А Катя, супруга Петра, хлопочет, бегает от стола к печи, кидает на столешню горячие шаньги, наливает дымящую паром уху в глиняную тарель:
– Поешь, пожалуйста, не обидь, гость редкой! – приговаривает Катерина, и глаза ее сияют. – Петра бы дождал! Не дождешь, меня овиноватит совсем!
– Ес, ес, позалуста! – повторяет малыш, стараясь пригнуть за бороду его голову к тарели.
Сергий, усмехаясь, щекочет малыша (тот заливается счастливым смехом), пробует уху, хвалит хозяйку.
Петр присылал ему раза два по мешку муки, больше Сергий и сам бы не взял у него. Петр, конечно, помнит, что братья оставили ему свою землю… Земля божья! Стоит чего-то не земля, а работа на ней. Работа же – в прилежании и в мышцах делателя. Ничего ты не должен нам, ни мне, ни Стефану, Петр! Мы оба ушли от мира и от забот и соблазнов мирских!
А дети – Катины и Нюшин старший с ними – стоят хороводом в отдалении, разглядывают захожего дядю-монаха (успели отвыкнуть уже!), и тем удивительнее, что этот вот малыш, которого он только еще купал когда-то в корыте, так храбро и безоглядно потянулся к нему…
Надо идти, уходить. Катя уже насовала в его монашескую торбу всякого печева, а маленький Ванята все не отпускает, держит дядю за палец и, лишь Сергий к двери, начинает горько рыдать. Катя подымает малыша на руки, начинает гладить, уговаривать.
– Я их и от своих не отличаю! С чего ето он? – недоумевает она.
А у Ваняты в глазенках слезы, тянет и тянет ручки к Сергию… Наконец, сто раз уговоренный, поднесенный близ, целует его в щеку мокрым ротиком, говорит:
– Пииходи есё! – И плачет, снова плачет, уже за дверью: – К дяде хосю!
Морозная дорога скрипит, изрядно потяжелевшая торба оттягивает плечи. Он идет Радонежем, знакомою улицей, мимо знакомых, памятных с детства хором, и уже чужой и чуждый им всем, и уже – прохожий по миру, странник и гость, а не житель земли. А мир не хочет его забыть, и словно гордится им, и тянется к нему то ручонками дитяти, то улыбкою, словом, то просьбою благословить, и ему странно это еще – не часто выходит он из своей лесной обители и еще не привык к почтению, оказываемому на Руси странствующему монаху.
Идет он в Переяславль спросить о неких вещах, потребных в обиходе монашеском, причаститься святых тайн и вновь направить стопы свои в родимую пустынь…
Он ушел от мира и пересекает мир, как путник пустыню, а мир не уходит от него. Давеча дядя Онисим, встретив Варфоломея-Сергия, кинулся к нему, громко облобызал, а потом долго разглядывал, шептал что-то, смахивая непрошеную слезу, поминал шепотом покойного родителя, Кирилла, спрашивал:
– Что Стефан? Слыхал, слыхал! Уже игумен! Да и где – у Богоявленья самого! Помыслить! Первый монастырь на Москве! – Онисим качал сивою головою, сказывал по привычке новости, выбирая те, что, по его мнению, должны были быть интересны Сергию: