Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Действенная сила этих тенденций долженствования, возникающих у человека, когда общественно-значимое становится и личностно-значимым для него, проявилась с изумительной мощью в несметных героических делах советских людей на фронте Великой Отечественной войны. Подвиги Н. Гастелло, который бросил свой загоревшийся самолет на вражеские цистерны, чтобы уничтожить их объявшим его пламенем, и последовавших его примеру Шевчука и И. Черных, 28 панфиловцев, 16 гвардейцев во главе с В. Д. Кочетковым, 12 краснофлотцев во главе с Трушкиным, краснофлотца М. А. Паникак, который, превратившись в пылающий факел, сжег в объявшем его пламени немецкий танк, красноармейца Гладкобородова, собственным телом закрывшего амбразуру вражеского дзота, огонь которого не давал двигаться вперед нашей пехоте, и столько других – всем памятны. Они войдут в историю более славные, чем подвиг А. Винкельрида[168]. Они станут легендарными. Внутренние истоки героического поведения людей раскрываются с потрясающей силой в некоторых из эпизодов, которыми так богата история Великой Отечественной войны. Таков, например, один эпизод Сталинградской эпопеи.
Это было в самые трудные дни обороны Сталинграда. Волга насквозь простреливалась немцами. Доставка продовольствия и боеприпасов зажатой тогда в тиски 62-й армии Сталинграда была сопряжена с исключительными трудностями. «Однажды утром в Бекетовку – Кировский район Сталинграда – приплыл плот. Его прибило к берегу, и он спокойно остановился. Жители и красноармейцы бросились к нему и застыли в тяжком молчании: на плоту лежали четыре человека – лейтенант и три бойца. Люди и плот были иссечены пулями. Один из четверых был еще жив. Не открывая глаз и не шевелясь, он спросил:
– Который берег? Правый?
– Правый, – хором ответили красноармейцы.
– Стало быть, плот на месте, – сказал боец и умер». («Правда» от 31/I 1943 г. Майор В. Величко. «Шестьдесят вторая армия».)
Вот человек: жизнь уже покидает его, обескровленный мозг затухает; сознание его мутнеет, он не осознает уже самых элементарных вещей – стоял ли он с плотом на месте или двигался, и если двигался, то в каком направлении его несло; самые элементарные вещи уже смешались и выпали из сознания, но одна мысль, единственная освещенная точка среди все уже заволакивающей тьмы – держится несокрушимо до самого конца: «Разрешил ли я возложенную на меня задачу? Выполнил ли я свой долг?» И на этой мысли – силой исходящего от нее напряжения – держится и с нею кончается жизнь.
Этот случай не единичный. В эпизодах Великой Отечественной войны имеются и другие, аналогичные. Таков, например, случай с капитаном Яницким. Осколком снаряда ему отрывает левую руку, когда он ведет группу наших самолетов на выполнение ответственного боевого задания. Он продолжает вести самолет одной рукой. Лишь выполнив боевое задание и положив машину на обратный курс, он передает управление штурману и, уже лишаясь сознания, говорит: «Сажать буду сам… Слышишь?» Мысль об ответственности за жизнь товарищей не покидает его и в этот момент. Когда самолет стал делать вираж над аэродромом, летчик, которого штурман не хотел тревожить (он был без сознания), очнулся. «Товарищ Кочетов, почему вы не выполнили приказания?» – тихо, но раздельно сказал он и снова взялся за управление. Группа, как всегда, села образцово. Яницкого без сознания вынесли из кабинки». («Правда» от 8/Х 1942 г. Б. Полевой. «Небо Сталинграда».) И тут, как и там, мысль о долге, об ответственности, о задании – самая прочная мысль в сознании, с нею оно и пробуждается, и гаснет.
Само единство общественно- и личностно-значимого, в силу которого нормы общественной морали входят определяющим началом в мотивации поведения, порождая в психике человека реальные динамические тенденции более или менее значительной действенной силы, может принимать различные формы и разную степень взаимопроникновения.
Именно на этом основывается то различие, которое Г. Гегель усматривал между добродетелью греков и римлян, между αρετη и virtus. Для римлянина, являющегося прежде всего гражданином своего великого города, общественные нормы поведения возвышаются над ним, но их содержание все же не противостоит ему, поскольку он сам осознает себя и выступает как представитель римской государственности. Ее идеологическое содержание, служащее мотивом его поведения, осознавалось им как его достояние, но все же не как непосредственное выражение его индивидуальности, а лишь постольку, поскольку сам он является представителем римской государственности. Добродетель же грека (αρετη) в героический период греческой истории заключалась в том, что всеобщее моральное и личностное переживалось как непосредственное единство, как целостное и единое выражение его собственной индивидуальности. Усматривая в таком типе мотивации существенную особенность героического характера, Гегель, правильно в принципе отмечая историческую обусловленность внутреннего строя личности общественными отношениями, относил такой героический характер к породившему эпос догражданскому периоду истории. В гражданском обществе, в «благоустроенном правовом государстве», по мнению Гегеля, для него не остается места, поскольку здесь нормы, регулирующие поведение индивида, даны индивиду извне. Гегель, правда, вносит в это положение один корректив, замечая, что в эпохи революций, когда рушатся установившиеся устои, снова открывается простор для героической индивидуальности, в которой всеобщее и личностное находятся в непосредственном единстве. Гегель, со свойственной ему абсолютизацией государства, изменяет здесь своей диалектике. Он недооценивает того, что борьба между передовым, только еще нарождающимся в общественном сознании индивида и по существу уже отжившим и отмирающим, хотя и прочно укоренившимся в позитивном праве и ходячей морали, проходит через всю историю общества, принимая лишь более открытые и острые формы в периоды общественных кризисов – гражданских войн и революций.