Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В один из дней Чехов, утешая жену, что дети у нее будут, написал: «Ведь, в сущности говоря, никто на этом свете не любит тебя так, как я, и кроме меня у тебя никого нет». Он почти дословно повторил то, что сказал ей весной: «Ведь как-никак я у тебя один, и кроме меня у тебя нет ни души на этом свете». Она недоумевала: «Дусик, а мы все еще в любви объясняемся! Мне это нравится». Он ответил: «Ты точно удивляешься, что наши письма нежны. Как же иначе, цапля? Разве ты меня не любишь? Ну, Господь с тобой».
Книппер, наверно, привязалась к мужу — как могла и как умела, в меру своей души. Грустная интонация некоторых ее писем в декабре 1902 года, может быть, оттого, что она осознавала или ощущала разницу между их чувствами друг к другу. Или уловила перемену в его письмах.
В сентябрьской дневниковой записи Суворина после встречи с Чеховым сохранились слова: «„Толстой — человек слабый“, — говорил Чехов, наблюдая его во время болезни». Может быть, они были продиктованы впечатлениями от встреч Чехова с Толстым минувшей зимой и весной, когда Толстой болел, много думал о смерти, наверно, боялся ее и очень хотел выздороветь. Он тогда записал в дневнике: «Всякий человек закован в свое одиночество и приговорен к смерти»; — «Ах, как благодетельна болезнь. Она, хоть временами, указывает нам, что мы такое и в чем наше дело жизни»; — «Жизнь, какая бы ни была, есть благо, выше которого нет никакого».
А если болезнь длится годами и неизлечима? Какие нужны силы для душевного покоя, для работы, для каждодневного существования?
Когда болезнь обострялась, письма Чехова это выдавали. Предложения становились короче, прощаясь, он просил — «не забывать». Весь декабрь он уверял своих адресатов, что здоров, что всё благополучно. Но косвенных признаний о нездоровье достаточно: «Погода в Ялте сквернейшая, больные чувствуют себя плохо — так говорят доктора»; — «Пью рыбий жир исправно»; — «Я еще ни разу не был в городе!!»; — «Зима, как говорят старожилы, небывало скверная, не по-крымски суровая»; — «Немножко простудился голова болит»; — «Ветрище дует неистовый. Не могу работать! Погода истомила меня, я готов лечь и укусить подушку».
В последние декабрьские дни Чехов уже не скрывал, что «раскис», что ему «нездоровится», «во всем теле ломота и жар». Появились мерцание в глазу и сильная головная боль, симптомы обострения. Так и оказалось: простуда перешла в плеврит. Начались согревающие компрессы, мушки…
Работал Чехов в это время урывками, с большими перерывами. Он завершал рассказ «Невеста», а пьесу «Вишневый сад» отложил на февраль. Рассказ казался ему неинтересным и вообще «надоел». Черновой автограф сохранил множество исправлений, уточнение имен героев. Рассказ о невесте, сбежавшей — от жениха, от любящих родных и обеспеченного будущего — в Петербург, на курсы, в новую неизвестную жизнь, возникал очень трудно. Одновременно Чехов думал о пьесе, и она будто прорастала «побегами» в рассказе: лопнувшая струна; резкий звук сорвавшейся ставни; старый запущенный сад; уговоры бывшего «вечного студента» Саши бросить «бабушкин дом» и уехать учиться.
Вместе с тем в рассказе слышалось созвучие с самыми важными для Чехова мотивами, образами, деталями из предыдущих сочинений: лунный свет; тени на земле; стук сторожа; шум в печке, как предвестие беды; тяжелый разговор в бурную ночь; серые городские заборы («Скучная история», «Палата № 6», «Дядя Ваня», «Дом с мезонином», «Три сестры», «Дама с собачкой»). Все сочинения Чехова жили в общем поэтическом и смысловом пространстве авторской мысли и авторского чувства. Открытом и безграничном.
В «Невесте», как и в прежних повестях, рассказах и пьесах, душевные переживания человека, осознающего нечто очень существенное, переданы главными для такого состояния чувствами и ощущениями: «хотелось думать»; «кто знает!»; «хотелось плакать»; «ясно было»; «почему-то казалось»; «ясно сознавала» («Черный монах», «Моя жизнь», «Соседи», «На подводе», «Рассказ неизвестного человека», «Человек в футляре», «Архиерей»), В рассказ вплеталось то, о чем шла речь в письмах Чехова той зимой.
В конце декабря Дягилев прислал в Ялту номер журнала «Мир искусства» со статьей Д. В. Философова о новой постановке «Чайки» в Александринском театре. Автор писал, что Чехов-драматург открылся широкой публике благодаря Художественному театру, что этот театр понял «ту связь, которая существует между пресловутым „настроением“ пьес и „настроением“ русской жизни. Они пригнали литературное произведение к общественному явлению, благодаря чему сила и значительность Чехова стала вдруг всем очевидной. Они первые подчеркнули в Чехове „чеховщину“ и в этом тайна их успеха».
Но этот же успех, как и всякий успех, по мнению автора, «повредил» Чехову: «Он сделался модным, общедоступным, типичным для нашего времени писателем, все же индивидуальное, не общее, присущее только Чехову, великому художнику Чехову, отошло на второй план, потускнело. Современный русский зритель считает как-то Чехова своим, обращается с ним запанибрата и чуть ли не благодарит его, что он так „ловко обрисовал“ слякоть русской жизни». Но «чеховщина», как подчеркивал Философов, «вне Чехова, непричастна ему. Девятидесятые годы станут достоянием истории, русское общество далеко уйдет от чеховщины мода на Чехова пройдет, а писатель останется. Подлинная, настоящая творческая сила не пропадет. Чехов станет ненужным только тогда, когда станет ненужным искусство. Но едва ли это время наступит когда-нибудь».
Статью Чехов прочел. Отозвался о ней коротко в письме к Книппер: « длинная рецензия насчет „Чайки“ и вообще моей особы. Прочти, буде найдется». В письме самому Дягилеву он попросил передать автору рецензии «глубокую благодарность». И пошутил: «Когда я кончил эту статью, то мне захотелось написать пьесу, что, вероятно, я и сделаю после января».
* * *
Ни словом более не обмолвившись о рецензии, Чехов продолжил и завершил разговор, который он и Дягилев вели во время случайной встречи в Москве минувшей осенью. Тогда их прервали, по словам Дягилева, в самый интересный момент — «возможно ли теперь в России серьезное религиозное движение».
Чехов уточнил: «Мы говорили про движение не в России, а в интеллигенции. Про Россию я ничего не скажу, интеллигенция же пока только играет в религию и главным образом от нечего делать. Про образованную часть нашего общества можно сказать, что она ушла от религии и уходит от нее все дальше и дальше, что бы там ни говорили и какие бы философско-религиозные общества ни собирались».
Игра образованных людей в религию, в философию, игра «от нечего делать», случайно или нет, но вошла одним из мотивов в рассказ «Невеста». Дело, наверно, не в письме Дягилева, не в возможных разговорах с Горьким об увлечении Миролюбова религиозно-философскими собраниями, о чем Чехов писал самому Миролюбову год назад, в декабре 1901 года. Он уже тогда назвал всё это «шумихой» вокруг вопросов веры, подменяющей подлинное искание, одинокое, «один на один со своею совестью».
В рассказе «Невеста» есть эпизод: беседа несчастливой, праздной, стареющей матери героини и соборного протоиерея, отца жениха Нади, о гипнотизме, о вере. Разговор происходил во время ужина: «Подали большую, очень жирную индейку. Отец Андрей и Нина Ивановна продолжали свой разговор. У Нины Ивановны блестели бриллианты на пальцах, потом на глазах заблестели слезы, она заволновалась».