Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего особенного ему не приснилось: разговоры, рукопожатия, полеты на «пауке» с хохочущим Ниорданом и еще этот вечный сюжет, когда его экипаж и с ними покойник Берро, что был до Хаяни, вдруг принимались ловить его, а он прятался в гулких пустых комнатах с окнами без признака стекол, прислушивался к топоту, а потом приоткрывал дверь и тощая физиономия Хаяни на длинной уродливой шее просовывалась в проем и начинала обшаривать закопченные углы комнаты огромными грустными глазами, между которыми так неестественно топорщился длинный пергаментный нос, похожий на лезвие. За спиной Хаяни угадывались копошение, влажные темные отблески кожи, длинные многосуставчатые пальцы, вороха шевелящихся волос.
…На этот раз глаза Хаяни были еще тоскливее, нос еще длиннее, а последней мыслью во сне было: «С чего я взял, что это Хаяни?» Мысль была очень мудрой, но додумать ее не удалось: заворочался мальчишка, и Дайра моментально открыл глаза, уже полный предчувствием. Долю секунды висела перед ним комната, которую так важно было запомнить, ее словно нарисовали на летящем куске густой паутины, а потом паутина растаяла и он проснулся окончательно.
Предчувствие не рассосалось, когда он будил сына, а тот все не хотел просыпаться, когда он готовил на завтрак гренки с молоком и яйцом, и когда они сидели на кухне друг против друга, а солнце, яркое, утреннее, било в глаза и пронизывало кухню сухим антисептическим светом, а мальчишка, одну за другой пожирающий гренки, казался совсем уже взрослым, наверное, из-за напряженности в глазах, хотя у детей куда больше поводов для напряжения, чем у взрослых. И Дайра подумал, что добром это не кончится.
И тут мальчишка сказал:
— Я когда вырасту, обязательно скафом стану.
Это было сказано безо всякой связи с предыдущим, наверное, сама мысль постоянно сидела у него в голове под спудом и готова была выплыть наружу при любой, хоть даже и далекой ассоциации.
— Нет уж, — ответил после паузы Дайра. — Хватит с них и меня.
Губы мальчика нервно дрогнули. Немигающие глаза напряженно впивались в Дайру.
— Почему?
— Хватит с них и меня, — повторил Дайра и перехватил взгляд сына. И подавил и заставил его потупиться. — Это грязное дело, уж ты мне поверь. Оно, конечно, святое, но грязнее его ничего в этом свете нет.
— Почему?
— Я говорил тебе. Я зря так много тебе говорил. Надо было, наверное, не вспоминать случаи, а сказать просто, что убивать невинных — последнее дело, и хуже может быть только одно — решать, что с этими невинными делать. Ведь их можно сразу убить, а можно изолировать, а бывает, что и отпускаем, скажем, нулевую стадию. А решать это скафам. Ты представить себе не можешь, что такое быть скафом! У нас с ума от этого сходят. А те, кто не сходит, те… те тоже… тоже! Они все искалеченные, пойми! Ты не видел. А главное, хоть бы на кого злиться. Может, тут самое плохое, что ни одного виноватого нет.
— Элдон, — авторитетно сказал мальчишка. — Кто как не он?
Дайра осекся. Не само возражение поразило его (оно напрашивалось), а тон, которым оно было высказано. Он с жадностью вгляделся в глаза сына и к своему облегчению увидел, что не так уж они спокойны.
— Элдон не знал. Он хотел, чтобы все сверхлюдьми стали, он счастья хотел для всех. Разве за это винить? Он и представить себе не мог, что именно, что единственно у людей проявится резонанс, никто не мог такого предугадать. Вы ведь проходили, там такой пакет волн СВЧ. На собаках, на обезьянах испытывали, а у людей вдруг резонанс! Я не знаю, в чем его обвинять.
Постепенно лицо Дайры принимало нормальный цвет, а краснота превращалась в пот.
— Но ведь его убили за это.
— Он сам застрелился.
— Это версия.
— Он сам застрелился, я тебе говорю. Я его понимаю. Но он не виноват. Чем дальше, тем легче стать виноватым, вот в чем штука. Скоро и шагу ступить будет нельзя, чтобы перед кем-нибудь не провиниться.
— Пап, — сказал вдруг мальчишка совсем мальчишеским тоном. — Я остаться с тобой хочу.
Их глаза встретились — недобрые глаза отца и умоляющие — сына.
— Нет.
— Я не хочу в интернат. Почему я должен жить один? Что я…
Дайра хотел ответить, сказать все, что полагается отвечать в подобных случаях, хотя и не полагается их допускать. Что скафы вообще не имеют права жить с родственниками, даже иметь родственников им не рекомендуется, и если кто-нибудь узнает, то будут крупные неприятности, но мальчишка на это мог спросить, почему бы Дайре не бросить работу, которую он с таким постоянством клянет, и Дайре нечем было бы крыть. Быть скафом — действительно святое дело, можно всем для него пожертвовать, это же не слова, а хавдз чистая, но так хочется выйти неискалеченным, пройти сквозь все зажмурившись, и он сказал, прицелившись глазами в мальчишкин лоб:
— Ты должен понять, что любить мне тебя нельзя сейчас.
И тут же почувствовал, что сказал пустые слова, от которых впору поскучнеть моментально, столько раз они говорились, однако мальчишка не поскучнел.
— А потом?
— Что?
— Потом ты будешь меня любить? — спросил он, умиротворенно соглашаясь с отцом.
— Конечно! (Проклятая, неумелая, стыдная нежность!)
— А как? — мальчишка словно сквозь обморок спрашивал.
— Ну, как? Целовать буду. Обнимать. Ласковые слова говорить.
— Как мама?
Они сидели друг против друга, залитые солнцем, мальчишка хрустел последним гренком, пыль сверкающими точками летала по кухне и жара вступала в свои права, а Сентаури в это время бегал к телефону; и два импата смотрели на мраморную поверхность стола и думали; и страшный запах, и выщербина в столешнице; и соседка взахлеб рассказывала про них какому-то мужчине, который почти не слушал, а твердил про себя, ну когда же ты кончишь, я уже понял все, понял, ему смертельно надоела эта закутанная в одеяло и перепуганная, такая сегодня незнакомая женщина, она никак не может остановиться, ее и обвинить-то ни в чем нельзя, но и оправдать тоже почти невозможно; и гуськом выбегали на жару скафы, взмывали их пауки, а Дайра смотрел на своего сына. Дайра, так похожий на своего сына, протянул руку к вдруг заревевшему телефону, и снял трубку, и поморщился от солнца, и лицо его вдруг покрылось заботой, а лицо мальчика словно ушло в тень.
Надо было делать что-то с мальчишкой, а тот ершился. Что я, маленький? Сам