Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сел. Помощник прокурора просто поднялся, молча поклонился суду и тоже сел на место. Присяжные удалились, а мы так и остались в зале. Даже судья остался на своем месте. Я вспоминаю, как по залу пронесся продолжительный вздох или что-то в этом роде, когда стрелка настенных часов, висящих над скамьей присяжных, миновала десятиминутную отметку, а затем и получасовую отметку, и судья подозвал кивком судебного пристава и шепнул ему что-то на ухо, и пристав вышел и вскоре вернулся и, в свою очередь, что-то шепнул судье на ухо, и судья поднялся и ударил молотком по столу и объявил перерыв в судебном заседании.
Я быстро вернулся домой, пообедал и поспешил назад, в город. В суде никого не было. Даже дед, ложившийся после обеда вздремнуть, независимо от того, пришли присяжные к единому мнению или нет, и тот появился первым; пробило три пополудни, и к тому времени уже весь город знал, что дяди-Гэвиново жюри присяжных подвисло, одиннадцать за оправдательный приговор, один против; в какой-то момент в зал быстро прошагал дядя Гэвин, и дед сказал:
— Ну, Гэвин, что-что, а закончил ты свою речь вовремя: подвисли-то твои присяжные, а не твой клиент.
— Точно, сэр, — только и сказал дядя Гэвин, потому что он уже на меня глядел своими горящими глазами, повернув худое, подвижное лицо; его растрепанные волосы уже начали седеть. — Поди сюда, Чик, — сказал он. — У меня к тебе небольшое дело.
— Попроси судью Фрэзера, чтобы он разрешил тебе заново произнести свою речь, и пусть Чарлз потом сделает краткое ее изложение, — сказал дед.
Но мы уже вышли из зала, спускались по лестнице, в какой-то момент дядя Гэвин остановился, так что мы оказались не только на середине лестницы, но и на равном расстоянии отовсюду, и положил мне руку на плечо; глаза у него горели еще ярче, и вид был более сосредоточенный, чем обычно.
— Это тебе не крикет, — сказал он. — Но правосудие страшно осложняется из-за методов, о которых и говорить-то противно. Присяжных отвели в пансионат миссис Раунсвелл, есть там комната в глубине дома. Окна ее выходят прямо вон на ту шелковицу — видишь? Если бы у тебя получилось незаметно пробраться на задний двор и влезть на дерево — тоже чтобы никто не видел…
Никто и не увидел. Ну а мне как раз, в просветах между колеблющимися на ветру ветками, были видны — и не только видны, но и слышны — девять сердитых, обозленных мужчин, развалившихся на стульях в дальнем конце комнаты; мистер Холланд, старшина присяжных, и еще один мужчина стояли перед стулом, на котором сидел хилый, изможденный, высохший мужичок, судя по виду, с холмов. Его звали Фентри. Я запомнил имена всех двенадцати, потому что дядя Гэвин говорил, что, дабы стать у нас успешным адвокатом либо политиком, совсем не нужно быть златоустом или даже умником; надо другое — обладать безошибочной памятью на имена. Впрочем, это имя я запомнил бы в любом случае, ведь это был сам Стоунволл Джексон — Стоунволл Джексон Фентри.
— Вы что, отказываетесь признать, что он сбежал с семнадцатилетней дочерью Букрайта? — говорил мистер Холланд. — Отказываетесь признать, что, когда его нашли, у него был пистолет в руках? Не признаете, что, едва его успели похоронить, как появилась эта женщина, с документами, свидетельствующими о том, что она его законная жена? Не признаете, что он был не просто проходимец, но опасный проходимец, и если бы не Букрайт, то все равно рано или поздно кому-нибудь пришлось бы покончить с ним, а Букрайту просто не повезло?
— Да, все это я признаю, — сказал Фентри.
— В таком случае чего вам не хватает? — спросил мистер Холланд. — Что еще вам надо?
— Ничего не могу поделать, — сказал Фентри. — Я не отдам своего голоса за оправдание Букрайта.
И действительно не отдал. В тот же день судья Фрэзер распустил жюри присяжных и перенес слушание дела на следующую сессию; а наутро дядя Гэвин зашел за мной еще до завтрака.
— Скажи матери, что, возможно, мы задержимся на ночь, — начал он. — Пообещай ей от моего имени, что тебя не пристрелят, и змея на ужалит, и попкорном ты не объешься… Потому что мне нужно все знать, — заключил он. Ехали мы быстро по дороге, ведущей на северо-восток, и глаза у него горели, растерянности в них не было, напротив, сосредоточенность и решительность. — Он родился и вырос и всю свою жизнь прожил далеко отсюда, прямо на противоположной границе округа, в тридцати милях от Французовой Балки. Он заявил под присягой, что никогда раньше не видел Букрайта, и ведь достаточно одного взгляда, чтобы убедиться: у него просто не было времени научиться врать, всегда только и знал что гнул спину на работе. Сомневаюсь, что он и имя-то это раньше слышал: Букрайт.
Ехали мы почти до самого полудня. Позади остались плодородные равнинные земли, теперь мы поднимались по склону холма, посреди сосен и папоротника, по скудной земле, испещренной слегка скошенными пятнами тощей почвы с чахлыми, чудом выживающими ростками кукурузы и хлопка, как чудом выживали и люди, их выхаживающие и собирающие урожай; дороги, которыми мы ехали, узкие и извилистые, изрытые и пыльные, скорее напоминали проулки. В какой-то момент мы увидела на заборе почтовый ящик с кривой надписью: «Г.А. ФЕНТРИ»; в глубине стоял деревянный домик на две комнаты, и даже мне, двенадцатилетнему подростку, было видно, что стен его годами не касалась женская рука. Мы открыли калитку и вошли во двор.
Тут раздался чей-то голос:
— Стоять! Стойте где стоите! — Самого-то его мы сначала даже не увидели — старика с босыми ногами, воинственно распушенными белыми усами, в грубом залатанном комбинезоне, вылинявшем до цвета снятого молока, еще более тощего и хилого, чем даже его сын, стоящего с дробовиком наперевес у покосившихся перил террасы и содрогающегося от ярости, а может, от старческого паралича.
— Мистер Фентри… — начал дядя Гэвин.
— Вы и так его до ручки