Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как ты думаешь, стоит поступать в высшую школу КГБ?
Я не имел никакого представления о школах КГБ (лишь потом узнал, что туда охотно берут журналистов, историков и радистов, отбирая еще и по внешним данным – потенциальному шпиону полезно быть привлекательным), впервые говорил с этим парнем, да и самому мне не было двадцати трех лет.
Я начал как-то невнятно говорить, что это неприятная среда, что, по-моему, лучше туда не лезть. Не дослушав, явно неудовлетворенный моим ответом, он отошел. Через несколько десятилетий, узнав его по фотографиям, я понял, что это был Широнин – будущий генерал-лейтенант КГБ, заместитель начальника Второго главного управления (контрразведки). В своих книгах он обвиняет меня в том, что я «развалил КГБ» (к сожалению, это неправда). В каком-то радиоинтервью заявил даже, что на меня «выходили сотрудники иностранных спецслужб». В ответной статье я назвал все это «бабьими сплетнями», сказал, что человек зачастую не может знать, с кем он обедает. Существенно лишь то, с кем он сотрудничает, а я одинаково плохо отношусь ко всем спецслужбам. Генерал-лейтенант очень обиделся на «бабьи сплетни», но возразить по существу не смог. Но это уже было через тридцать лет после разговора в общежитии.
Впрочем, и в университете все было достаточно очевидно. В декабре 1964 года состоялась наша с Томой свадьба. Проводилась она в большом зале студенческой столовой на Мичуринском проспекте, приглашен был весь курс, то есть человек сто двадцать студентов, и они через столы, уставленные бутылками, смотрели на довольно длинный ряд немолодых людей, сидевших рядом со мной и Тамарой, – родственников и писателей, художников старшего поколения. Молодые и немолодые люди с любопытством смотрели друг на друга, разница была в том, что студенты не понимали, кто перед ними; люди немолодые хорошо понимали, какие судьбы ждут этих веселых девочек и мальчиков.
Вскоре началась зимняя сессия и, может быть, мое не вполне уважительное отношение к занятиям на факультете, но, весьма вероятно, и усилия деканата привели к тому, что какой-то один экзамен я не сдал. Вызов к Элеоноре Анатольевне Лазаревич, нашему замдекана, я воспринял скорее иронически, хотя и не ожидал перевода на заочное отделение. Причем перевод этот был сделан как-то особенно оскорбительно – почему-то не на второй, а вновь на первый курс, да еще на первый семестр, то есть я терял сразу три года в сравнении с другими – два года за счет этого перевода и год, который был лишним на заочном отделении в сравнении с дневным.
Тем не менее я не воспринял это как «первое серьезное предупреждение», хотя к концу разговора Элеонора Анатольевна почти взвизгнула:
– И вообще к вам иностранцы в университет приезжают!
Я не стал говорить, что это не имеет отношения к успехам в учебе, но заметил, что иностранцем, о котором ей сообщили, был Константин Паустовский, выдвинутый в этом году на Ленинскую премию. Но все это не имело значения: решение было принято заранее и, конечно, не ею.
«Вечера забытой поэзии», таким образом, прекратились, но в высотном здании, где нам с Томой после свадьбы дали комнату, я года через два устроил выставку трех художников, работы которых из-за их непричастности к социалистическому реализму не показывались не только в музеях, где экспонируются сейчас, но даже на временных выставках, начиная с 1930-х годов в СССР: Веры Ефремовны Пестель, Льва Федоровича Жегина и Татьяны Борисовны Александровой. Подобные выставки в те годы проводили лишь два человека в Советском Союзе: Николай Иванович Харджиев в Музее Маяковского (в доме Бриков на Таганке) под названием «Художники – иллюстраторы Маяковского» и известный коллекционер русского авангарда (один из немногих в то время) Яков Евсеевич Рубинштейн в «Капишнике» – Институте физических проблем РАН, его племянник был референтом П. Л. Капицы. Институт, естественно, был закрытым, и посторонние могли туда прийти только на вернисаж, но несколько вещей Пестель и Жегина там были выставлены. А выставки Николая Ивановича, составленные из 25–30 шедевров, естественно, были очень небольшими и длились два-три дня, тогда в музее собиралось тридцать – сорок человек знакомых. На первой выставке было три или четыре холста Жегина как иллюстратора первой книги Маяковского «Я».
У нас все было иначе. Во-первых, в самом университете было тысяч двадцать пять студентов и тысячи преподавателей и сотрудников, во-вторых, в те годы вход в Главное здание был открыт для всех желающих. Самое невероятное – выставка длилась месяца полтора и была во много раз крупнее выставок Харджиева просто благодаря размерам двусветной университетской гостиной и большим стеллажам. К счастью, тогда картин русского авангарда не воровали и музеев с этой целью не грабили, но на всякий случай мы установили ежедневные дежурства студентов, в том числе и тех, кто без всякого труда получил разрешение на использование гостиной. К сожалению, это был не наш курс, – наши все еще жили на Мичуринском. Но на вернисаже, объявления о котором висели не только в университетских корпусах, но и в Доме литераторов, Домжуре и в других местах, была хорошая публика из интеллигентной Москвы – академики Лазарев и Алпатов, Саша и Мариэтта Чудаковы, Борис Успенский и многие-многие другие. На экскурсии приезжали даже целые группы, но давать им внятные искусствоведческие пояснения мы еще не были способны.
Месяца через полтора меня поймал на факультете наконец догадавшийся, от кого это идет (ведь разрешения на выставку просил не я), тогдашний секретарь парторганизации и сухо спросил:
– Кто вам, Григорьянц, разрешил устраивать выставку художни ков-формалистов?
Я на него, доцента, не помню уже сейчас фамилии, спокойно посмотрел и ответил:
– А академику Лазареву выставка очень нравится.
– Это какой, с исторического факультета? – озабоченно спросил парторг.
Но это уже не имело значения – все, кто хотел, выставку посмотрели, и ее пора было закрывать.
Выставка в ГЗ МГУ 1968 году. В центре И. Н. Попов
Выставка в ГЗ МГУ 1968 году работы В. Пестель
На митинге на Пушкинской площади я, кажется, замечен не был (потом по факультету бегали «проверявшие»), вероятно, потому, что минут на тридцать опоздал. Восемнадцатилетний розовощекий Вадик Делоне (внук того академика, который в молодости был лаборантом у моего деда) прибежал с филфака, чтобы меня забрать, тем более что я был дружен с Синявским, а именно его защита была целью митинга – и я специально приехал на факультет уже будучи на заочном. Но у меня было какое-то другое срочное дело, стихи «смогистов» (самых молодых гениев) восторга у меня не вызывали, и