Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Привет! — сказал я.
Она что-то такое пробормотала, только уже миновав меня.
Такие соседи, как наша русская, бывают только в аду. Первые семь месяцев нашей жизни здесь ее квартира пустовала. А потом однажды ночью мы проснулись в половине второго от шума в подъезде, ее дверь грохнула, и под нами, у нее в квартире, врубили музыку на такую громкость, что мы с Линдой не слышали друг друга. Диско, с басом и большим барабаном, отчего у нас дрожал пол и звенели стекла. Ощущение было такое, как будто мы включили у себя в комнате стереоустановку на полную громкость. Линда была на восьмом месяце и плохо спала, но даже я, хотя обычно дрыхну под любую канонаду, и думать забыл о сне. В перерывах между песнями мы слышали, как она кричит и вопит. Мы встали и пошли в гостиную. Что делать? Позвонить на горячую линию? Она как раз для таких случаев. Я был против, это уж слишком по-шведски, неужели нельзя просто спуститься вниз, позвонить в дверь и объяснить? Конечно, можно, но чур я и пойду. Я пошел сам. Долго звонил, когда мне не открыли, стал барабанить в дверь, но никто не вышел. Еще полчаса сидения в гостиной. Наверняка они сейчас сами уймутся. Постепенно Линда так разъярилась, что сама пошла вниз, и тут женщина внезапно открыла дверь. Она сразу все поняла! Она шагнула к Линде, погладила ее живот, ой, да ты носишь ребенка, сказала она Линде на своем русифицированном шведском, я извиняюсь, плохо получилось, но меня бросил муж, и я не знаю, что теперь делать, разумеешь? Но ты беременна, тебе надо спать, милочка моя.
Линда вернулась счастливая, что ей удалось достучаться до соседки, рассказала мне, как они поговорили, мы вернулись в спальню и легли. Через десять минут, как только я уснул, сумасшедший концерт продолжился. Та же самая музыка на прежней громкости с теми же воплями между песнями.
Мы снова вылезли из кровати и сели в гостиной. Время шло к половине четвертого. Что делать? Линда хотела звонить на горячую линию, но я не хотел, потому что хоть звонки и анонимные в том смысле, что патруль не говорит, кто позвонил и пожаловался на непорядок, соседка сложит два и два и сама без труда догадается, а она в таком нестабильном виде, что вызывать патруль — только напрашиваться на неприятности в дальнейшем. Тогда Линда предложила, что сейчас мы перетерпим, а утром напишем ей вежливое письмо и скажем, что мы люди толерантные и все понимаем, но такой уровень звука посреди ночи неприемлем. Линда легла на диване в гостиной, животом вверх и тяжело дыша, я вернулся в спальню, и час спустя, то есть около пяти утра, шум наконец прекратился. На другой день Линда написала письмо, уходя, мы кинули его соседке в ящик, и все было тихо часов до шести вечера, когда кто-то стал барабанить нам в дверь. Русская соседка. Упрямое испитое лицо было белым от ярости. В руке она комкала письмо Линды.
— Это что, блин, такое? — орала она. — Да как вы смеете?! В моем собственном доме! Даже не думайте указывать, что мне делать у себя дома!
— Письмо вежливое… — начал я.
— С тобой говорить вообще не буду! — заявила она. — Зови начальника!
— Что вы имеете в виду?
— Ты в семье никто. Тебя выгоняют курить на улицу. Торчишь во дворе как придурок, курам на смех. Думаешь, я тебя не видела? Давай мне ее.
Она сделала несколько шагов, намереваясь пройти мимо меня в квартиру. От нее несло перегаром. У меня колотилось сердце. Ярость — это единственное, чего я всерьез боюсь. Мне никогда не удается предотвратить слабость, которая тогда разливается по всему телу. Ноги ватные, руки ватные, голос дрожит. Но она не факт что заметит.
— Говорите со мной, — сказал я и шагнул ей навстречу.
— Нет! — заголосила она. — Я буду с ней говорить. Она письмо писала.
— Послушайте, — сказал я. — Вы включали очень громкую музыку посреди ночи. Мы не могли спать. Так делать нельзя. Вы сами понимаете.
— Ты не смеешь указывать, что мне делать.
— Возможно, но есть правила общежития, — сказал я. — Они касаются всех, кто живет в доме.
— Ты знаешь, сколько я плачу за квартиру? Пятнадцать тысяч в месяц!!! Я здесь живу восемь лет. Никто никогда не жаловался. Тут заявляетесь вы. Мелкие добропорядочные людишки. «Я ведь беременна».
На этих словах она скорчила рожу, изображая добропорядочность: сжала губы и покивала головой. Нечесаная, бледная, таращит глаза.
Она прожгла меня взглядом. Я опустил глаза. Она развернулась и пошла вниз.
Я закрыл дверь и повернулся к Линде. Она стояла в коридоре, привалившись к стенке.
— Да уж, решили вопрос, — сказал я.
— Ты о письме? — спросила Линда.
— Да. Теперь начнется.
— Хочешь сказать, что я виновата? Нет, это она съехала с катушек. Я здесь ни при чем.
— Успокойся, — сказал я. — Не хватало нам еще поссориться.
В квартире под нами завели музыку на такой же громкости, что и ночью. Линда посмотрела на меня.
— Пойдем пройдемся?
— Мне не близка мысль, что нас выживают из дома, — ответил я.
— Находиться тут все равно невозможно.
— Невозможно, да.
Пока мы одевались, музыка прекратилась. Возможно, ей самой было слишком громко. Но мы все равно пошли гулять, спустились в гавань у Нюбруплан, в черной воде отражались огни, медленно приближавшийся паром на Юргорден расталкивал носом слоистую шугу, затянувшую фарватер. «Драматен» на другой стороне дороги был похож на замок. Это одно из моих любимых зданий в городе. Не из-за красоты, потому что красотой оно не блещет, но из-за особой ауры, которая исходит от театра и его окрестностей. Возможно, все объяснялось просто: камень стен светлый, почти белый, а сами плоскости такие большие, что здание сияет даже в самые темные дождливые дни. Постоянно дующий с моря ветер, развевающий флаги у входа, усиливал ощущение открытого пространства, зато гнетущей монументальности, часто зданиям присущей, не было. Не похож ли он на невысокую гору у моря?
Мы шли по Страндгатан рука в руке. Море до самого Шеппсхольмена было черным. Да еще окна светились лишь в нескольких зданиях, и все создавало чудно́й ритм города, он словно заканчивался, перетекал в пригород и природу, а заново начинал набирать обороты на другой стороне, где Гамла-Стан[8], Слюссен и вся возвышенность в сторону Сёдера сверкали, переливались огнями и шумели.
Линда травила байки о «Драматене», в котором она, можно сказать, выросла. Ее мама, служа там актрисой, в одиночку растила их с братом и частенько брала с собой на репетиции и спектакли. Для меня это была ожившая легенда, для Линды обыденность, о которой она не особо любила говорить и сейчас бы не стала, конечно, если бы я не выспрашивал. Она все знала об актерах, их тщеславии и самоотдаче, страхе и интриганстве, со смехом говорила, что блестящие актеры зачастую самые неумные и непонятливые и что актер-интеллектуал — это оксюморон; но хоть она и презирала актерство, презирала их манеру и пафос, их дешевые и пустые, взрывоопасные и переменчивые чувства и жизни, но мало что она так высоко ценила, как их сценические шедевры; например, она страстно рассказывала о бергмановской постановке «Пер Гюнта» — она видела ее бессчетное число раз, работая в тот момент гардеробщицей в «Драматене», сколько в пьесе было фантастического и сказочного, но также бурлеска и абсурда, — и об уилсоновской постановке «Игры снов» в «Стадстеатер», где она работала в литературной части, постановке более строгой и стилизованной, но столь же магической. Линда сама в свое время собиралась стать актрисой, два года подряд доходила до последнего тура на экзаменах в Театральную школу, но когда ее не взяли и второй раз, ей перехотелось, все равно ее никогда не возьмут, и она устремила взгляд в другую сторону, подала документы на писательское мастерство в Народный университет Бископс-Арнё, и через год дебютировала сборником стихов, написанных за год учебы там.