Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…О моем здоровье, голубушка, ты не думай и не огорчайся: я себя отлично чувствую. Ты знаешь, у меня уж такая натура — или все, или ничего. Ну, на какой прах мне здоровье, если я буду дома сидеть и на себя смотреть! Провались оно совсем с такой жизнью.
Я хочу добиться своего, у меня на это данные есть, и я покажу „им“, как могут работать бездушные, слабые женские существа. Я себя никогда не называю женщиной, а всегда — женским существом, потому что перестала ею быть, а превратилась в какую-то „работягу“. Они все до сих пор не могут забыть мой первый этюд, а я им закачу такой, что все они ахнут: я уж примериваюсь да приберегаю силы на после Рождества. (Сейчас оглянулась на себя и вижу, сколько у меня появилось энергии и хвастовства — это все „анненский“ воздух и „хрустальная душа“{17} виноваты.)
Ну как здесь не начать работать изо всех сил, когда Репин хвалит, ждет от меня; Матэ говорит, что он из меня сделает европейскую знаменитость! Ну, посуди, Адюнюша! Они меня сами заставляют напрягать свои силы и действительно работать.
А ты не бойся, я благоразумна: и танцую, и занимаюсь туалетами, и отдаю визиты.
Вчера я показала моим товарищам свою храбрость. Надо тебе сказать, что у нас устраивается лотерея в пользу больного товарища, выигрыши будут состоять из работ учеников-конкурентов, и даже одну свою работу дает Вл. Маковский, Шильдер[113] и др. И вот нам всем захотелось еще больше придать значения выигрышам, попросив у Репина какой-нибудь его эскиз, или рисунок, или набросок. Но никто из учеников не решался к нему пойти. Говорили про него, что он сухой человек, черствый, малоотзывчивый к нуждам других. Посылали старосту нашей мастерской — не идет, боится сердитого приема. Один, другой, отнекиваются, смеются, но не идут.
И вот твоя „малявка“ вызвалась идти. Немножко трусила, но наружно храбрилась. Если б для себя, то, конечно, никогда бы не пошла. Отправилась, поговорила, и обещал дать. Мы все были в восторге и плясали…»[114]
«…Сегодня писала Сонин портрет, как мне кажется, освежила, и решила его и твой выставить. Но только я боюсь: уж очень много будет хороших работ, слишком много ждут от меня, мало кто учит и все хвалят, конечно, больше не понимающие в живописи, и при таких условиях, ты знаешь, как трудно не зазнаться и идти вперед. Еще хорошо, что я больше всего верю своему критическому чутью и пока своей работой не удовлетворяюсь, до тех пор ее не оставляю и бьюсь над ней.
И еще эти праздники! Вчера я дома бунтовала, что у меня нет угла, где бы я могла поработать: никто мне не хочет помочь в этом! Гости, обеды, вечера…
Нашили мне несколько хорошеньких платьев, закармливают, веселят меня, мама с папой ко мне очень добры, балуют меня… а я гораздо больше была бы рада жить впроголодь где-нибудь одна в Париже и работать.
Не брани меня за сухость и эгоизм. Я ничего с собой не могу поделать!..»[115]
В начале января я познакомилась с Еленой Константиновной Маковской[116], которая в то время неожиданно появилась в мастерской, принятая Репиным помимо классов.
«…Вчера была у меня первый раз Маковская. Очень развитая, оригинальная барышня, еще очень молоденькая. В ней столько энергии, жизни и, по-видимому, ума. Я ее знаю еще очень мало, но первое впечатление она произвела неприятное. Громадные ярко-рыже-золотые волосы, черные брови и глаза, умные, но неприятные, острый, с горбинкой, нос и резко очерченный рот. Впечатление сухой, эгоистичной, но умной и сильной по душевному складу девушки.
Она просидела довольно долго, и мы о многом начинали говорить, только начинали, так как моментально перескакивали на другие темы, не менее интересные.
Между прочим, она предложила мне вопрос: что я хочу сказать людям с помощью своей живописи?
Боже мой! Да я никогда об этом не думала. Я начала рисовать, потому что какая-то сила толкала меня начать рисовать, и я работаю, потому что не могу не работать. Куда я стремлюсь? — Я не знаю. Чему я хочу выучиться? — Я не знаю.
Компоновать картины, сцены — не в моем характере. К этому у меня положительно нет данных. Мне страшно скучно над этим работать, не умею, не могу сосредоточиться на какой-нибудь мысли.
У меня нет никакой легкости повернуть человеческую фигуру так, этак, согнуть, выпрямить, дать ей известное движение. У меня все они выходят какие-то деревянные.
Когда я это пойму и кто мне в этом поможет? Никто! Разве у нас учат! Разве Репин чему-нибудь выучит, если придет и скажет мимоходом: „У вас рука длинна, голова не привязана“. Разве это учение? Два года как я в мастерской и ровно ничего не приобрела. Первый этюд в мастерской оказался лучше всех моих этюдов, сделанных за все время в мастерской…
Все страшно расхвалили, но никто не указал, куда мне идти, что искать, приобретать. Передо мной оказалась стена. Я только ясно сознавала, что если так работать, как я работала этот этюд, то я дальше не пойду, потому что все это не ученье, а какое-то виртуозничанье, без толковой подготовки. Я писала его неделю, и начала-то я его с желанием побаловаться красками в свое удовольствие, перебравшись в мастерскую, выплыв из бушующих волн этюдного класса на сухой твердый берег.
Но за эти два года я не двинулась. Эскизов не давала. Летом не работала.
Я могла бы остановиться на портретах и довести себя до совершенства. Первые мои портреты с Сони, дяди Коли и Ади — какие-то каменные, сухие, несвободные; манера моя живописная куда-то спряталась; ни одна фигура верно не построена. Но главное, что я замечаю в себе, — это то, что я совершенно не умею брать натуру так, чтобы это было наиболее художественно и наиболее характерно для изображаемого лица. Они все, безусловно, очень похожи на свои оригиналы. Но лица все изображены не в обстановке, в которой они живут, а на каких-то фонах, которые дают натянутый, крахмальный, официальный характер.
Ничего у меня нет свободного и художественного. Лица, особенно женские, написаны довольно хорошо и даже сносно нарисованы. Но, например, платье трактовано очень скучно, однообразно, вяло.
Куда девались мой пыл и горячность?! Теперь Маковская зовет меня в Мюнхен. Надо хорошенько подумать об этом…