Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сомов выделялся своим подходом к живописи, какой-то до жути, до странности художественной искренностью. Я много раз замечала, как исключительно правдивые и искренние люди производят на других впечатление обратное — неискренности и притворства. Так и здесь. Его неумение, беспомощность, недостатки в рисунке принимались многими за выверт и ломанье. А он иначе не умел. Видел свои ошибки, а не мог их исправить — просто не умел.
Вся его живопись в целом, краски, рисунок и форма в то же время шли совершенно вразрез с академическим искусством, таким настоявшимся, как кофейная гуща.
Группа передвижников, которые пришли нас учить, вначале, казалось, внесла в искусство и в академию глубокий переворот. Мы, молодежь, немедленно и сочувственно откликнулись на их призыв. Через год, через два мне стало ясно, что только одна сторона искусства испытала обновление: внешняя сторона, литературная. Религиозные темы, библейские, отчасти исторические и классические были отставлены. Художники-передвижники стали изобразителями общественной и политической жизни страны. Они чутко и интенсивно реагировали на окружающие общественные события, являясь как бы совестью и правдой народной. Ярошенко, Перов, Владимир Маковский. Реализм передвижников сменил академичность. Но сущность искусства, сама живопись мало обновились. Вся красочная рутина осталась. Прежняя гамма. И работы Сомова являлись каким-то ярким, гармоничным диссонансом среди современного искусства. В этом диссонансе был трепет жизни. Самодовлеющая живопись без каких бы то ни было литературных или моральных целей. И никакой черноты.
Я познакомилась с родителями Сомова[90]. Он жил вместе с ними. Обстановка его семьи была патриархальна. Отец — высокий, худощавый старик, с наблюдательным, острым взглядом. Мать — полная, очень отяжелевшая женщина.
Константин Андреевич был любимый сын у матери и отвечал ей глубокой нежностью и непрестанной заботой о ней. В духовной жизни она не отставала от своих детей, интересовалась литературой, театром, искусствами. У них я встретила в первый раз и познакомилась с художником Бакстом[91].
Я много потеряла с отъездом Сомова. Оставались приятели Федоров, Малявин, Шмаров.
Митрофан Семенович Федоров был самый старший из них. Он и тогда уже работал эскизы, по которым можно было судить о его направлении. Он любил изображать обыденную, каждодневную жизнь трудящегося люда. Их мелкие заботы, тяжелую работу. Я помню, например: женщина вечером, при свете маленькой лампы в полутемной комнате стирает белье. Окно до половины завешено занавеской, вверху видны небо и звезды.
Федоров был умен и даровит. Почему впоследствии он не встал в первые ряды художников — мне непонятно. Видимо, внешние причины и личная жизнь помешали этому, но не отсутствие дарования.
Шмаров. Среди товарищей его звали Митрич, в насмешку за его крайнюю молодость. Он много обещал. Стремился к сложным композициям, к массам и большим размерам. Его дипломную работу смутно помню. Кажется, тема такая: «Горе побежденным». От нее осталось у меня неудовлетворенное чувство. Впечатление незрелого, непродуманного произведения и очень незаконченного и нехорошо построенного в целом и в частностях.
От него очень многого ждали, но я думаю, что не ошибусь, если скажу, что он не оправдал этих ожиданий.
Самым ярким из трех был, конечно, Малявин. Я держала вместе с ним экзамен в академию. Во время работы мое внимание было зацеплено странной фигурой. Юноша в какой-то необычной одежде. Похоже на монашеский подрясник. На голове шапочка вроде скуфейки, низко надвинутая на глаза. Из-под нее висели длинные волосы до плеч. Лицо плоское, скуластое, корявое. Брови опущены к вискам. Светлые, небольшие глаза.
Лицо монашка, книгоноши. Простецкое лицо.
Второй раз я увидела его в классах академии. Я рисовала недалеко от него.
Перед началом занятий он, ни с кем не здороваясь, с опущенными глазами, прошел к своему месту и тихонько стал развертывать свой рисунок. Потом, оглянувшись кругом, он торопливо перекрестился, что-то бормоча про себя, перекрестил рисунок и принялся за работу.
Я думала: «Какая странная фигура».
Во время перерыва я спросила моих товарок, с которыми я уже успела познакомиться, кто это такой.
— Ах, это монашек, приехавший с Афона.
— Вот оно что. Монашек, приехавший с Афона?..
— Да, он много лет провел в монастыре, отвык от женщин и теперь боится нас.
— Боится нас, вот как!
«Надо познакомиться с ним», — решительно подумала я. Случай мне помог.
Во время занятий, в этот же день, у него со стола скатилась резинка, высоко подпрыгнула несколько раз и закатилась мне под ноги. Ему показалось это очень смешным. Он быстро оглянулся, зажал рот рукой и стал трястись от смеха. Потом делал постное лицо, пытаясь не смеяться, не выдерживал и опять давился от смеха.
После занятий он принялся искать резинку, и здесь-то мы и познакомились.
Его застенчивость, какая-то растерянность и одиночество среди студентов привлекали внимание многих моих товарок, в том числе и мое, и мы старались ему облегчить первые дни пребывания среди сутолоки академической жизни. Нас, учениц, трогали его какая-то наивная откровенность и простосердечие.
Некоторое время спустя я привела его к нам, в дом моих родителей. Он очень смущался идти. Особенно его заботило, как быть за столом во время обеда. Он откровенно говорил:
— Я не знаю, как вести себя, как мне есть, что мне делать, чтобы не быть смешным.
— Смотрите на меня. Что я буду делать, то делайте и вы.
Так у нас было решено.
Обед прошел благополучно. И с тех пор Филипп Андреевич очень часто провожал меня, заходил к нам и проводил вечера со мной и моими сестрами.
Он был совсем дитя. Любил играть в разные игры, причем когда выигрывал, то кричал от восторга, хлопая в ладоши, вскакивал беспрестанно со стула. Лицо сияло от восторга. Мы очень часто сговаривались между собой и так устраивали, чтобы он выигрывал.
Еще он очень любил сесть за рояль и подбирать звуки колоколов и их перезвон. И надо сказать, делал он это очень удачно.
При этом совсем низко припадал головой и плечами к клавиатуре, и тогда волосы свисали ему наперед и закрывали глаза.
Моя сестра Соня задалась целью развить его. Она читала ему вслух Толстого, Тургенева и других русских классиков. Он слушал покорно и молчаливо, но сам, самостоятельно, никакого интереса к ним и вообще к литературе не проявлял. Был равнодушен. Даже совсем равнодушен.
Он имел большой успех среди учеников академии. В первый же год, после лета, он привез отличные этюды своей матери, сестры с книгой (в виде начетчицы, приобретен Третьяковской галереей) и отца[92]. Они произвели громадное впечатление на