Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любовь преисполняет мышление безупречной трезвости, а не опьяняет необузданным пылом; ласкает душу умиротворением, а не душит сумасбродной неуемностью; поселяет в сердце благодатную уверенность, а не кровососущую ревность; не лихорадит тело, но словно высвобождает из него, не содрогает твердь под ногами, но словно возносит над нею, даруя несравненное ощущение физической невесомости и внутренней свободы… Любовь не есть банальная страсть, не есть томительно-упоительное влечение, не есть простая эмоциональная потребность, а нечто несоизмеримо вящее — фантастически реальное — сверхъестественно человеческое… нечто, что немыслимо описать словами… нечто, постижимое лишь совершенной верой… Нечто Божественное…
Очи Себастиана мерцали переливчатым блистанием, пламени свечей подобно, и на устах лежал прозрачный отсвет растроганной улыбки. Я продолжал:
— Понятно, что, не ведая идеала истинной Любви — сего парагона52 всех благ и добродетелей души человека, но повсеместно наблюдая ее тленные инкарнации — дефективные суррогаты, люди ищут не то, что воображают найти и, находя, обретают не желанное блаженство, но муки фрустрации. Именно из данного симптоматичного недоразумения проистекают нападки на якобы двуликое естество любви, что, с одной стороны, сулит все прелести счастья, а с другой, налагает проклятие агонизирующей тоски и злобы безразличия. Если бы те, кто заявляют подобное, познали (были бы способны познать) непогрешимость Любви, то не стали бы понапрасну клясть тот эфемерный мираж, каковой представлялся воспаленному сознанию животворящим родником, утоляющим жажду духа, а оказывается, когда к нему припадаешь, сухим песком, на зубах скрипящим, что горьким комом в груди оседает.
Так, уразумев неисполнимость любви (точнее неисполнимость влюбленности претвориться любовью, — поскольку быть рядом и быть вместе — далеко не одно и то же), люди начинают ненавидеть. Ослепительная вера обращается глухим неверием, яркий жар чувств — стылым пеплом бесчувствия, взаимное притяжение — ответным отторжением, лепет — криками, поцелуи — плевками, объятия — рукоприкладством. Ложное царствие любви и упований становится сущим террором вражды и страха. Люди бесперечь предают друг друга, истязают, унижают, сводят с ума, убивают. Каждый винит иного, но никто не осудит самое себя, — ведь всякий сугубо в себе видит коварно обманутую жертву… Дело же в том, что, вступая в близкие отношения, люди помышляют только о прельстительных выгодах, какие те сулят, но вовсе не задумываются о серьезной ответственности — о долге, который они налагают… ибо сей долг есть все тот же долг человечности — долг малопонятный, а посему малозначащий в среде людской…
Но чего жаждет человеческое сердце? Оно жаждет целостности. Покуда человек не отыщет свою «вторую половину», он одинок и потерян в духоте народной сутолоки, где все ему чужие, и он всем чужой. Пусть он окажется князем мира, извечно окруженным бесчисленной свитой льстецов, в чьих душах столько же искренней привязанности, сколько благородства в помыслах, — он будет сходен Дедалу53, окруженному оживающими статуями; он даже может забываться, мистификацией обольщенный, верить, что посторонние воистину его видят, слышат, понимают, но косвенная, а вместе неотвязная дума о кошмарном одиночестве не прекратит неусыпно преследовать его, сродни неумолимой Эринии54, — то являясь в самой гуще толпы, то в задумчивой тиши, то на дне бокала, то на ночном ложе… И только светозарная связь с родственной душою способна вывести из беспросветного лабиринта сего наваждения…
До Астры я ощущал себя именно таким — расколотым, неполноценным. Несмотря на многочисленные знакомства и пару хороших друзей, несмотря на активную занятость и заслуженный авторитет, несмотря на здоровье, несмотря на достаток, несмотря на все блага земные… уныние от личностной затерянности, от духовной сирости, от невозможности облагодетельствовать родимого человека сакральным теплом любви и обоюдно принять тождественную благодать, омрачало мое существование длинной тенью меланхолии… Когда делаешь что-то — пусть нечто важное, пусть, пожалуй, даже великое — без путеводной мысли о любимом человеке, без вездесущего соприсутствия в душе родственного образа, то всё, — стоит ненароком угодить в ловушку рефлексии, — кажется пустым, ничтожным, напрасным. Я мог сколько угодно взывать к собственному достоинству, дававшему мне силы оставаться верным себе, к собственной значимости, вменявшей мне следовать принятому долгу, но глас мой, отразившись дрогнущим эхом, смолкал средь глухих потемок святилища души, и лишь едино-горящая лампада надежды хранила меня от того, чтобы впасть в транс отчаянного самозабвения, каковой либо перерождает самую суть человека, либо влагает в него ключ черного исхода… Конечно, немало таких, кто находит стимул не замечать быструю, но тягостную чреду сменяющихся восходов и закатов, с головой нырнувши в бурную деятельность, перемежающуюся отдышками праздности. Но я иной: с юных лет я предуготовлял себя к жизни, а потому не желал мириться с существованием. Жить же