Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как зачем? – искренне удивилась мама, опуская руку с иголкой.
– Вот-вот – зачем? – хитровасто поглядывал на неё папка, покручивая уже седеющий ус.
– Каждый для чего-то своего. Я – для детей, а ты для чего – не знаю.
Папка огорчился и стал живо ходить по комнате:
– Я, Аннушка, о другом толкую. Я – вообще. Понимаешь?
– Нет. Разве можно жить вообще?
– Ты меня не понимаешь. Я о Фоме, а ты про Ерёму. Ну, скажи, зачем всё появилось? Интере-е-е-сно, ажно жуть!
Мама иронично, но улыбчиво нахмурилась, молчком принимаясь за шитьё.
– Смеёшься? – хмуро покачал головой папка. – А я впрямь не совсем ясно понимаю. Для чего я появился на свет?
Мама вздохнула:
– Беда с тобой, Саша, и только.
– Мне обидно, Анна, что ты меня не понимаешь. Смеёшься надо мной, а мне горько. Понимаю, что путаник, да ничего не могу с собой поделать.
Ушёл на улицу и долго курил, разговаривая с собаками.
На следующий день я не застал папку на работе. И дома его не оказалось. Я понял, что снова могут вторгнуться в нашу семью боль и слёзы. Глаза мамы были печальны и жестки. Я прокрался огородом к дому тёти Клавы; за дверью услышал голос отца:
– Мне тяжко, Клавка, жить. Не могу-у!.. Не хочу-у!..
– Прекрати! – отозвалась она. – Будь что будет!..
Я вошёл в комнату. Папка задержал возле губ рюмку. Я взял его за руку и вывел на улицу. Он, как ребёнок, поплёлся за мной. Было уже темно. Шевелились в небе змейки молний. Резко пахло дождём. Мы посидели возле дома на скамейке.
– Ты нас бросишь? – спросил я.
Мне показалось, что папка вздрогнул. Закурил. Гладил меня по спине неверной, казавшейся слабой рукой.
– Ну, что ты, сын? Я всегда буду с вами. Смогу ли я без вас прожить на этом свете?
– Пойдём домой, – предложил я, беспокоясь о маме.
– Айда. – Он попридержал меня за плечо: – Ты вот что, сынок… матери ничего не рассказывай, ладно?
– Ага, – с радостью согласился я и потянул его к дверям.
Пустыми железными бочками прокатились по небу громы, зашуршал, как воришка, в ветвях созревшей черёмухи дождь. Славно запахло сырой свежестью и прибитой дорожной пылью. Ребята бегали по улице, радовались дождю. Олега Петровских зазывал меня играть, но я не пошёл. Тайком ото всех пробрался в сарай. Опустился на колени и воздел руки:
– Иисус Христос, помоги нам, исправь папку. Наказывать его не надо бы, но сделай так, чтобы он одумался и стал жить, как мама. Помоги нам, Христос. Скажи, поможешь, а?
Я прислушался к этой мрачной, шуршащей, текущей тишине. Всматривался в непроглядный угол сарая, из которого ожидал чудесного появления Бога.
– Если не поможешь – убегу из дома, отравлюсь, что угодно вытворю над собой! Слышишь? – Вслушался, даже подавшись всем телом, – безмолвие. – Что же Ты, Иисус? – И я заплакал, зарыдал.
Неожиданно почувствовал, что сзади, у двери, кто-то стоит. Я вздрогнул и резко повернулся – в дверях замерла мама. Её ладони сползали от висков к подбородку, глаза настолько расширились, что мне каким-то кусочком сознания вообразилось, что они отдалены от лица. Я медленно, со странной плавностью в движениях приподнялся. Перед глазами качнулось; почувствовал, что падаю, будто во что-то тёплое и вязкое.
– Мама, – слабо позвал я. Она крепко обняла меня, и мы долго простояли замерши.
Мои такие срывы внезапными, пугавшими меня накатами повторялись. Я отдалялся от сверстников. Играть стал нередко один или с собаками, которых у нас жило две – Байкал и Антошка.
Байкал был важным и самолюбивым до чванливости, скорее всего от осознания, что он папкин любимчик. Его толстый, похожий на кусок пожарного шланга хвост всегда стоял торчком, рыже-грязно-коричневая шерсть была жёсткая и создавала впечатление, когда к ней прикасались, шероховатой, неоструганной доски. Он надменно пренебрегал Антошкой и становился ревнив и зол, если тот пытался завоевать любовь хозяина: оскаливался, рычал и хватал зубами безответного милого нашего Антошку за шею или бока. Искусанного и скулящего, я брал его на руки и ласкал. Он лизал шершавым, розоватым языком мои руки и лицо и благодарно, преданно смотрел в глаза. Я вместе с братом и сёстрами забинтовывал его. Освободившись из наших рук, бинты и тряпки он срывал и принимался зализывать раны.
Как-то я увидел по телевизору дрессированных собак. Они были забавно одеты, парами танцевали под балалайку и – пели. То есть тявкали. Было смешно и потешно. «А чем наши плохи для таких штукенций? – размышлял я ночью в кровати. – У мамы послезавтра день рождения, и если… – Но я не досказал мысли и обомлел. – Во будет здорово!»
Я уже не мог лежать спокойно: дети, известно, самый нетерпеливый на свете народ. В потёмках прополз к кровати Лены и Насти. Они ещё не спали и шептались.
– Слушайте внимательно, – стоял я перед их кроватью на коленях. – Завтра сшейте шаровары для Антошки, лучше – красные.
– Для кого?! – Сёстры аж подпрыгнули.
– Тише вы! Шаровары Антошке, – шептал я, опасаясь разбудить взрослых. – Сегодня видели по телеку?
– Ну?
– Гну! Антошка будет так же скакать и распевать на мамином дне рождения.
– Отлично! А получится у тебя?
– Получится. Главное, чтобы шаровары были. И ещё башмачки нужны, жёлтый пояс – как в телеке, помните? Так, что бы ещё? Ага! И кепку.
Первые солнечные отсветы не вздрогнули на моём настенном тряпичном коврике, а я уже был на ногах. Все спали, кроме мамы и отца; мама уже накормила поросят и готовила завтрак, а отец ушёл на работу.
Я возжелал – сегодня же научу Антошку ходить на задних лапах, прыгать через обруч и палочку и петь под губную гармошку. «Мой Антошка будет петь!» – приподнято думал я, когда набирал в карман кусковой сахар. Чувствовал в теле набиравшую силёнок бодрость, растекавшуюся, наверное, от сердца, которое билось как-то чудно́ – рывками, будто выскочить хотело.
Я приотворил дверь – на крыльце, свернувшись калачиком, почивал Антошка; чуть ли не в обнимку рядом с ним развалился кот Наполеон. Они слыли закадычными друзьями. Розоватый, блестящий нос собаки пошевеливался: должно быть, Антошке снились вкусные кушанья. Наполеон дремал безмятежно, но иногда вздрагивал, и его седовато-серый облезлый хвост нервно шевелился. Я подкрался к ним. Не хотелось нарушать дружеский сон. Погладил обоих; они потянулись и, быть может, сказали бы, если умели бы говорить: «Эх, покемарить бы ещё!»
Антошку я увёл за сарай на лужок. Вспыхивала роса, чирикали воробьи, где-то у соседей горланил в стайке петух. Над ангарскими сопками колыхалась красновато-серебристая лужица света. Она ходко растекалась ввысь и вширь, превращалась в озеро, и вскоре из него вынырнуло солнце.