Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В столярке отца я взял обруч, палочку и с жаром принялся за дело. Отошёл от Антошки метров на десять:
– Ко мне!
Он весело подбежал.
– Так. Начало славненькое. На́ сахар.
Антошка проворно схрумкал кусочек и уставился, виляя хвостом, на меня: «Ещё хочу!» – говорили его загоревшиеся глаза.
– Смотри, Антошка: вот палочка. Через неё надо перепрыгивать. Понял? Ну, давай!
Антошка, склонив набок голову, смотрел на меня.
– Давай! Что же ты?
Я подставил палочку под самые его лапы. Он понюхал её, посмотрел на меня: «Я должен эту палочку схрумкать? Но она не съедобная!» – говорили его глаза.
– Какой же ты, Антошка, бестолковый. – Я подёргал его за ухо. Он счёл мой жест за ласку и лизнул мою руку. – Смотри, что́ надо делать. – Я, низко склонившись и держа палочку одной рукой, перепрыгнул через неё. – Ясно?
На куст сирени запорхнули воробьи. Антошка с лаем кинулся на них. Вспугнутые птицы улетели, а Антошка принялся, как умалишённый, ухлёстывать по лужайке и лаять. «Брось ты эту противную палочку: лучше давай поиграем!» – наверняка хотел он сказать мне. Я с трудом поймал его; он высунул язык, жарко дышал и вырывался из рук.
– Какой же ты противный пёс. – Я чувствовал не только раздражение – что-то похожее на ожесточение закипало в моей груди. Мне стало казаться, что Антошка нарочно, из зловредного умысла так ведёт себя.
Часа через два я скормил Антошке последний кусок сахара, но пёс совершенно не понимал, чего же я от него добиваюсь. Резвился или злился, когда я силой заставлял его что-нибудь выполнить. Я вспотел и до боли искусал палец. В конце концов, во мне хрустнуло то, что, быть может, называется силой воли – я схватил Антошку и, пыхтя, заглянул в его округлившиеся глаза.
– Убирайся! – в отчаянии крикнул я и отшвырнул бедную собаку.
Антошка, поджав хвост, отбежал к кусту сирени и, сжавшись, изумлённо смотрел на меня.
– Неужели из-за этой бестолочи я не порадую в день рождения маму?! – уткнул я голову в колени.
Весело подпрыгивая, подбежала Настя. Она была в коротком цветастом платье, её глаза излучали радость.
– Серёжа, Серёжа! Мы нашли в кладовке твои старые брюки! Обрежем гачи, и будет Антошке самое то.
Я с досадой взглянул на сестру.
– Не нужно мне никаких ваших брюк, – зачем-то ударил я на «ваших». – Оставьте меня в покое.
– Как?! Ты же сам просил!
«Ещё и Настю обидел!»
– Подождём с брюками, – произнёс я уже мягче. – Пока не до них. Вечером будет видно.
Она ушла раздосадованная и огорчённая. Антошка, вбок удерживая голову, подошёл-подкрался ко мне. Я сумрачно смотрел на него. Он завилял хвостом и лизнул меня в плечо.
– Уйди.
Но он ещё раз лизнул. «Скажи, скажи: в чём я виноват? Скажи, и я исправлюсь», – было в его глазах.
– Эх, ты, – потрепал я за мягкий загривок притихшего в моих ногах Антошку. Он лизнул тёплым языком мою руку, и я прижал его к своему боку.
День рождения, помнится, у мамы не получился: она к нему готовилась, тревожась, накрыла стол, испекла большой пирог, надела свежайше-синее (как море, подумал я, хотя никогда не видел моря), с белыми манжетами (как паруса на этом море) платье, но отец в тот вечер так и не появился дома. Я уже не верил, что в нашей семье когда-нибудь водворится покой и счастье.
На осенних каникулах мы приехали в гости к дедушке с бабушкой в деревню Балабановку. Как я через много лет узнал, дедушка с бабушкой услышали, что в нашей семье непорядок, «безалаберщина», пригласили нас к себе и намеревались как-нибудь повоздействовать на папку.
На автобусной остановке нас встречал дедушка. Росточка он был низёхонького, к тому же сутулый, его махонькие глазки прятались под густыми серыми бровями, и смотрел он всегда с этаким умным, хитроватым прищурцем, словно всё на свете знал и понимал.
– Ну, разбойники, здрасьте-хвасьте! – не говорил, а как-то разгульно кричал, надрывался он, крепко обнимая и целуя нас.
Он напрыгом схватил меня за голову и впился своими мокрыми губами в мои – ударило в нос духом махорки и пота, даже потянуло чихнуть. Стало щекотно от его топорщившихся рыже-ржавых, как проволоки, усов и какой-то смешной, казалось, что выщипанной, бородёнки. Дедушка выпустил меня из своих рук – я очумело пошатнулся, чуть было не упал и – чихнул.
– Будь здоров, разбойник! – громко зыкнул дедушка, будто бы находился от меня метров этак за сто. – Расти большой и мамку с папкой слушайся. – Слова «разбойник» и «разбойница» у него были, к слову, почти что ласкательными.
– Здоро́во, батя, – протянул дедушке свою большую, широкую ладонь папка.
– Здорово, здорово, разбойник! – крикнул дедушка, напугав проходившую мимо женщину, и с размаху саданул своей маленькой, мозолистой, с покалеченными пальцами рукой о папкину. – А-га, разбойницы! – широко распахнул он старый, заношенный до блеска пиджак и накинулся на девочек.
Они зазвонисто пищали. Он целовал их помногу раз каждую и приговаривал:
– Ах, вкусные!
Поцеловал нашу красавицу-де́вицу Любу – и нарочито громко сплюнул, укоризненно покачал головой: её губы были слегка накрашены.
– Стареешь, дочь, что ли? – Дедушка приобнял маму. Она, отворачиваясь, вроде как вздрогнула. – Ну, чего-чего? – похлопал он её по плечу. – Эх, гонялись, помню, за ней парни! А вот свалился откулева-то этот разбойник, – махнул он головой на папку, и у того повело губы в самодовольно-виноватой усмешке, – и украл её… Ну, родова, трогаем, что ли?
Мы живёхонько уселись в телегу, в которую была впряжена бодрая, кряжистая – чем-то напомнила мне хозяина своего! – лошадка. Я и брат – дедушка милостиво позволил нам «чуток порулить» – стали бороться за обладание бичом и возжами, и я конечно же одолел Сашка.
Бабушка вместе с родственниками встречала нас у ворот дома – приземистого, маленького, с весёлыми петухастыми наличниками. Снова – лобзания, объятия. Бабушка нежно взяла меня за щёки своими мягкими душистыми пальцами и громко чмокнула в губы и в лоб. От неё веяло чем-то печёным, а также черёмуховым вареньем и дымком. Она, весьма полная, дородная, походила на матрёшку в своём цветастом размашистом платке.
В толпе встречавших я приметил хорошенькую девочку лет десяти. Меня поразили её крупные, чёрные и как будто до глубин напитанные влагой глаза; от таких глаз трудно отвести взгляд сразу, но в то же время неловко в них смотреть: создаётся ощущение, что она видит тебя насквозь, что ей понятны твои сокровенные мысли. Она теребила костистыми длинными пальцами тонкую короткую косицу с вплетённой выцветшей атласной лентой, прятала бескровное личико за руку своей матери, очевидно стесняясь нас. Девочку звали Люсей. Мы окружили её, теребили, а она всё молчала, и по строгому, но испуганному выражению её лица можно было подумать, что если она заговорит, то непременно о чём-нибудь благоразумном, очень серьёзном.