Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пытаюсь встретиться с ней глазами. Но она понимает, почему я на нее смотрю, и поэтому смотрит куда-то мимо стола, а потом — в свою тарелку. Она знает: я сообразил, откуда взялся ее энтузиазм по поводу Италии, — все это только из-за него, верно? Никогда улики не были столь красноречивы, никогда вот так прямо не шли в руки. Иногда приходится ждать неделями или месяцами, чтобы связать одно с другим. А эту головоломку смог сложить бы и безголовый Нед.
Не могли они все это отрепетировать получше? Он когда-то служил в самой мозговитой армии в мире, а у нее, несмотря на сдержанную, скромную повадку, хватит ума обвести вокруг пальца даже короля фокусников. Неужели они не спланировали все заранее?
Мод просит рассказать побольше про Энну, и Габи с ходу пускается в длинную тираду о жизни Фридриха II, об Энцо — его сыне, который последние двадцать три года жизни провел в тюрьме в Болонье, о другом сыне, Манфреде, погибшем в сражении при Беневенто, который, как напоминает нам Данте, biondo era е bello е digentile aspetto[9]. Мод подперла подбородок рукой — еще одна ошеломительная поза, как у модели из мобуссеновской рекламы, меня она просто завораживает. Она прекрасна, она впитывает каждое его слово, она так сильно влюблена, а парадокс заключается в том, что она, возможно, и сама не знает, как безнадежно он ей вскружил голову, другой же парадокс заключается в том, что я совсем не расстроен, хотя и есть из-за чего, — я с легкостью себе воображаю, как другой мужчина разорался бы, хлопнул ладонью по столу перед всеми гостями, а позже ночью проломил бы кулаком дверь спальни, из которой она его выставила, потому что жить с ним дальше невозможно. Может, мне и больно, но я этого не знаю, да и знать не хочу, потому что, услышав имя Манфред, которое, как мне представляется, принадлежит в этой комнате только мне одному, я сразу же обращаюсь мыслями к тому упоению, которое ждет меня завтра в семь на теннисном корте. Мне выпадет честь играть с чемпионом. Мне хочется всем рассказать про моего Манфреда, про то, как он невозможно прекрасен, когда раздевается догола перед душем и его мраморная безволосая грудь выглядит такой твердой, что приходится одолевать искушение дотронуться до нее и пощупать, похож ли этот мрамор на плоть. Сегодня мы впервые вышли за пределы незначащей болтовни в раздевалке; обычно я произношу несколько слов, а он отвечает отрывочно, будто бы задним числом, так что ни он, ни я не можем с уверенностью утверждать, что вообще разговаривали. А сегодня все было не так. Видимо, я выглядел рассеянным, потрясенным, сердитым; в моей жизни никого не осталось. Может, именно поэтому он наконец-то понял, что нет ничего трудного в том, чтобы со мной поговорить? Потому что я предстал ему расхристанным, растерянным — обычным человеком? Или желанным меня сделал отсвет успеха на лице, результат утренней деловой встречи? Как бы мне хотелось припомнить в точности этот легкий вибрирующий немецкий акцент — когда он попросил сыграть в паре. Может, если бы и я произнес сегодня вечером за столом имя Манфред, кто-нибудь помог бы мне воскресить в памяти его голос, рассказал бы про него побольше?
Я смотрю на нее, а она не отводит глаз от Габи, который повествует про какого-то императора Священной Римской империи, написавшего книгу по соколиной охоте, сидя в «пупе Сицилии»[10]. А думаю я при этом об одном: о ней в ее любимой позе. Ей нравится, закрыв глаза, закинуть ноги мне на плечи — только теперь это его плечи, — сперва одну, потом другую, так что влагалище ее взывает к нему; я знаю, левая рука его там прямо сейчас, и он старательно ее заводит, а она пытается сохранять невозмутимость, и в глазах все стоит этот мглистый взгляд фотомодели, говорящий: «Я вся — самоцвет, вся внимание, вся твоя, до самого конца».
Как я лягу сегодня с ней в постель? Как теперь до нее дотронусь? А если среди ночи она на меня набросится, как это было вчера? Отвечу ли я ей во всей слепоте любви, выплесну ли на нее ярость и ад своих чресел, прекрасно зная, что любовью-то она занимается, но не со мной. Мне уготовано начинать с той точки, на которой закончил он: мужчина с мужчиной, а женщина — лишь посредник.
Я смотрю на нее. Вижу нового человека. Мне нравятся ее длинные тонкие руки, плечо, с самого сегодняшнего утра полностью обнаженное, ожерелье, придающее ей очарование, которого я давно уже не видел.
Звонит звонок, и вот уже слышны голоса Диего и Тамары.
— Знаю, знаю, простите, ради бога, нам ужасно хотелось прийти! — голосит Тамара еще в прихожей, двигаясь в сторону гостиной.
— Да мы еще даже за ужин не сели, — успокаивает ее Памела, приглашая в столовую, и до нас доносятся визгливые истеричные похохатывания Тамары — так она просит простить ее за опоздание. Следуя вдоль стола к своему месту, Тамара помахивает своей громоздкой квадратной сумочкой от Гояра — она щелкает замком всякий раз, когда забывает, включила или выключила мобильник. Диего -рослый, с густой светлой шевелюрой и цветной вставкой на кармашке темного пиджака — покорно тащится за женой и в итоге усаживается напротив Клэр. Он недоволен жизнью, модный прикид в английском стиле делает его похожим на альфонса, который только что получил от супруги выволочку и распоряжение надеть приличный костюм. Между ними сейчас все непросто. Тут, подумав про нас, я понимаю, что между нами сейчас тоже все непросто, вот только никто здесь об этом даже не подозревает.
Мне все мучительнее. Мод и Габи явно трогают друг друга, иначе просто быть не может. Средиземноморский мачо сделал еще один шаг к сближению, подвинулся ближе к Мод и опустил левую руку на резную спинку ее стула. Она тут же выложила свою руку на стол, как бы заявляя, что ничего такого не происходит. А потом, как будто бы передумав, рука вновь спряталась за свисающей скатертью.
Ах ты злокозненная обманщица. Я вспоминаю оперу «Паяцы», которую мы вместе смотрели зимой. Он — любовник, она — развратница, а я — в данном случае сомнений быть не может — паяц.
Тут в голову мне приходит странная мысль. А что если уронить салфетку, нагнуться за ней и взглянуть, что там происходит под столом на их конце. Что я обнаружу? Как ее белые пальцы нежно, неловко поглаживают его ничем не прикрытый могучий член сабра, который загибается вверх, чтобы было приятнее. Вопрос: что они собираются делать, если перепачкаются?
Ответ — проще некуда.
Она возьмет льняную накрахмаленную салфетку, на которой золотой филигранью вышито гигантское «П» (означающее Пламов), — каждый из нас достал такую из бокала, едва усевшись за стол.
Опять смеются.
Или делают вид.
Я уверен, что, когда они смеются, она сжимает его еще крепче.
Потому и смеются.
А я вновь возвращаюсь мыслями к юному Манфреду Сицилийскому и к моему Манфреду, который каждое утро выходит, блестя влагой, из душевой и знает, что я гляжу, потому что он неотразим.