Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В его дневнике («Мое обнаженное сердце», пер. Эллиса) есть целый отдел, посвященный вопросам «политики», рисующий Бодлера, как безусловного реакционера, как сторонника «старого порядка», разрушенного буржуазными революциями.
Политический строй, «основанный на демократии», – «нелеп». Только «аристократическое» правительство «прочно» и «разумно». Достойны «уважения» только три типа: «священник, воин, поэт» – герои старого режима. Все остальные – «жалкие наемники, годные лишь для конюшни», для «профессии», поясняет Бодлер. «Избирательное право» – «мерзость». Торговля – «по самому своему существу» дело «дьявольское» и т. д.
Высшим типом человека является «денди», который «ничего не делает». «Денди», конечно, презирает «чернь». Если бы он решился выступить перед ней, то разве только для того, чтобы «поиздеваться» над ней[147].
Как видно, это исповедь реакционера, симпатии которого принадлежат «аристократическому» прошлому.
А в глазах такого ненавистника современной жизни должна казаться злом и жизнь вообще: она по существу дело – «дьявольское».
Несмотря на свою явную неприязнь к современному общественному укладу, Бодлер всю жизнь провел в городе, в большом городе капиталистического типа, с его резкой противоположностью между богатством и бедностью, с его лихорадочным темпом движения и острой, беспощадной конкуренцией. Бодлер любил этот большой город, и в нем черпал вдохновение, но этот город не мог не производить на него впечатления какого-то подавляющего кошмара:
Безбрежный город весь открыто предо мной.
Разврат, больницы, грех, чистилище и ад
Вокруг меня цветут ужасной красотой[148].
Здесь все подавляло и ошеломляло поэта, взвинчивало его нервы. Он чувствовал себя растерянным, в каком-то сомнамбулическом состоянии, в столичном омуте,
Где призраки снуют,
При полном свете дня прохожих задевая,
И тайны, чудятся, по улицам текут,
Как соки темные, дыханье отравляя.
В этом «столичном омуте» Бодлер вел жизнь интеллигентного пролетария. Он был, по-видимому, очень высокого мнения о богеме, быть может, потому, что она, подобно аристократии, поставлена вне буржуазной жизни[149]. На самом деле положение этой группы крайне незавидное. Необеспеченная в материальном отношении, психически-неустойчивая, она подвержена всем превратностям и случайностям судьбы. Борьба за существование тяжело отражается на ее душевном здоровье, а беспорядочный образ жизни, далекий от мещанской умеренности и аккуратности, еще более расшатывает и без того взвинченные и натянутые нервы.
Уже первый биограф Бодлера – Теофиль Готье – указал на пагубное влияние социального положения богемы на психику отдельных ее членов:
«Нервы раздражаются, мозг сгорает, чувствительность изощряется, и вот приходит невроз с его странными беспокойствами, с бессонницей, галлюцинациями, беспричинной тоской, с поисками возбуждающих средств и отвращением ко всякой здоровой пище».
Бодлер часто жаловался на свое «мрачное настроение», на свою «истерию», и чтобы встряхнуть себя, прибегал к опиуму[150], а искусственное возбуждение сменялось еще большей подавленностью, приводило к еще большему расстройству нервной системы.
И мир превратился в глазах поэта в тяжелый кошмар, в болезненную галлюцинацию, в шабаш ужасов и привидений:
За нити тайные нас дергает сам ад.
Немолчно копошась, как миллион червей,
Толпа в нас демонов бесстыдных веселится
И с каждым вздохом смерть нам в легкие струится.
(Предисловие к «Цветам зла»).
Таковы причины пессимизма Бодлера.
Пригнетающая власть денежной буржуазии, жалкое положение интеллигенции, обреченной на существование богемы, подавляющий уклад большого города, крайняя нервозность, вызванная всем строем современной жизни – все располагало поэта смотреть на жизнь, как на злой кошмар, как на скопище ужасов.
А в будущее – более свободное, светлое и радостное, – Бодлер не верил[151].
Так оставался ему в удел только безысходный мрак, и он чувствовал себя окруженным со всех сторон зловещими гримасами и дьявольскими ликами:
Я мысленно живу прошедшими веками,
Когда румяный Феб влюбленными лучами
Живые статуи повсюду золотил;
Когда, кипя огнем нерастраченных сил,
Мужчина с женщиной без робости притворной
Вкушали радостей напиток благотворный, и т. д.
С течением времени указанные социальные факторы давали себя чувствовать все острее, все более подчиняли себе психику и творчество писателей, связанных с известными группами общества, и тогда мотивы и настроение «Цветов зла» приняли все более массовый характер, легли в основу целого широкого течения в новейшем искусстве.
При объяснении творчества отдельных модернистов, возрождавших с новыми подробностями старую кошмарную поэзию, надо, строго говоря, считаться со всеми выше указанными социальными факторами, но так как в каждом отдельном случае особую роль играл какой-нибудь один из них – например в одном случае главным образом принадлежность к вытесняемому или принижаемому классу, в другом – преимущественно обстановка большого города, и т. д., то можно творчество отдельных писателей приурочить также к отдельным указанным социальным факторам, тем более что тогда яснее выступит связь между их настроением и образами с одной стороны и социальными условиями с другой.
По мере развития капитализма оттеснялись назад классы старого общества – и прежде всего – как во Франции – дворянство.
Потомки старой знати низвергались в ряды богемы, подвергались беспощадной нивелировке новых общественных отношений.
Не признавая воцарившееся буржуазно-демократическое общество, живя всем своим существом в прошлом, последыши аристократии были, естественно, склонны смотреть на жизнь вообще, как на мрачную фантасмагорию.
Они и возродили старую поэзию ужаса и кошмаров.
К этой группе «последних» аристократов принадлежать Барбе д’Оревильи и Вилье де Лилль-Адан.
В жилах Барбе д’Оревильи текла кровь древних нормандских феодалов и бурбонской династии, правда, перемешанная с кровью мужиков, но мужиков консервативных, приверженных к аристократии, крестьян Бретани. О нем можно вполне сказать те слова, которыми он сам определил одну из своих героинь: он был потомком «праздных аристократий и вымирающих монархий».
Страстный поклонник гонителей демократии, черных реакционеров начала XIX в., Бональда и Деместра – этих prophetes du passe – Барбе д’Оревильи был не менее страстным врагом демократического XIX в., – «дела и творцов» которого он пытался подвергнуть разгрому[152].
Подобно Бодлеру, он видел высший тип человека в праздном «денди»[153] и, как истый денди, он однажды только выступил перед «чернью», именно для того, чтобы «поиздеваться» над ней.
Барбе д’Оревильи участвовал (если только позволительно в данном случае так выразиться) в революционном движении 48-го года не на стороне прогрессивных элементов общества[154], а в качестве реакционера, как председатель консервативного союза католических рабочих. Он явился на первое и единственное заседание в сопровождении священника, которого пролетарии – как они ни были консервативны, – встретили озлобленными криками: «Долой иезуитов».
Тогда Барбе