Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дорога, проходившая рядом с полем, которое перепахивал Алайба, была уникальна — ее строили древние римляне.
Ну правда!
Римские полководцы знали, что побеждает прежде всего та армия, которая имеет хорошие дороги. И впереди наступления у римлян всегда шли дорожные мастера. Они устилали путь бревнами, покрывали бревна хмызом (хворостом) и глиной, а потом поджигали. Дорога обгорала и затвердевала, как глиняная посуда. Она закипала, заваривалась и становилась практически вечной. И вот пошла по той дороге в наступление римская конница. Но, видно, жителям того села — Зорянка оно называлось — некуда было деваться, выбора не оставалось — то ли погибнуть, то ли защищать до последнего свою землю. Вот они и вышли с вилами да кольями. А им в подкрепление мороз ударил. Зорянцам мороз привычен был, а римляне стали сматывать удочки. И обратившись в бегство, замерзшие, посиневшие в своей металлической амуниции, роняли все по дороге — седла, доспехи, сундучки с монетами.
Со временем дорога эта ушла в землю, втопилась вниз, на нее сыпали и песок, и гравий, и камни.
Словом, то, что случайно достал из земли Алайба, была римская золотая лука — часть седла, за которую держался всадник.
Алайба тогда по молодости думал, что то — желтая медь, и не понял, из чего на самом деле лука была сделана, а вот сосед, хитрый Шоварь, понял. Сначала Алайба повесил ту луку прямо на забор. А сосед все ходил, царапал ее, царапал и выменял луку на стремянку, секатор, трехлитровую банку самогона и длинный шланг. Алайбе еще показалось, что многовато, и он шланг отдал назад.
И Шоварь стал отпиливать от луки потихоньку и аж в Тернополь возить, зубному технику продавать. И так и было бы и поныне, но у Шоваря была полюбовница Галя. И она, осмотревшись, как завелась: хочу шубу, хочу платье, хочу на курорт, хочу сапожки, хочу колечко и сережки, хочу замуж. А тут скоро осень, время свадеб, а значит, и Галя просто с ножом к горлу — назначай дату венчания. Не выдержал Шоварь такого натиска и выгнал бедную девушку. Девушка же была бедной, но довольно грамотной, писать умела, накатала сочинение на тему: «Как я провела лето». В КГБ, в отдел культурного наследия. Образованная. Что, мол, как увидела, что сожитель ее золото пилит, так и ушла в гневе справедливом, что он его за просто так государству не сдает, а сам наживается. И если ее честный поступок написания этого письма будет считаться как нахождение клада, то не положено ли ей двадцать пять процентов от него.
Шипя от ненависти к Гале-полюбовнице, Шоварь сдал Алайбу, приписав ему все грехи — что золото сам принес, что большие деньги за него взял, что и сейчас ищет и копает клады и государству не сдает.
Алайбу взяли, не сильно церемонились, чтобы признался в содеянном, как сам Алайба рассказывал, «былы в мэнэ як в бубэн на весилля» (били в меня, как в бубен на свадьбе). Осудили на десять лет. И когда пришел назад домой, больной и сильно одряхлевший, дом свой он уже не нашел. Его отвоевала бывшая полюбовница Шоваря, теперь уже замужняя, хлопотливая и наглая собственница Алайбиного хозяйства. Не было ни друзей, ни работы.
Он сел в автобус и поехал к дальней своей родычке, нашому тыну двоюродный плит (нашему забору двоюродный плетень) в Карпаты.
Только не знал никто, что, уезжая насовсем из того клятого села, где так не сложилась его жизнь, Алайба ночью забрался во двор своего бывшего дома, проходя мимо злых собак, что-то шепнул да метнул им под нос — те его не то чтобы не тронули, а даже не пошевелились, как будто никто и не ходил, — нашел старую сливу-венгерку, еще отцом посаженную, выкопал из-под нее завернутую в истлевшие газеты и рядно скрыню и спрятал ту в старый рюкзак. Потом опять прошел мимо собак, погладил из озорства одну, безмятежно спящую, по голове, и на рассвете его автобус уже направлялся в Черновицы, оттуда поездом — в Вижницу. А оттуда на перекладных — грузовиках да фирах (телегах) и пешком он добрался до одинокой скели, до края села Перкалаба, до отдельно стоящей, в чаще спрятанной хаты, где на пороге его уже выглядывала Василина, не признающая телефонов, писем или телеграмм, доверяющая только собственному чутью. В доме на плите уже булькала кулеша и растоплена была черная банька.
Через год, как раз к тому времени, когда Алайба завел хозяйство рядом с заброшенной и отремонтированной заново хатой и поставил к ее северной стене первые три улика, его призвали на мольфарский круг.
Алайба стал мосяжничать, немного ковать и разводить пчел.
А на досуге и по сердечной просьбе родычки Василины он выковал из витых серебряных цепочек красивое ожерелье и подвесил на него старинные римские монеты из скрыни. Две с одной стороны, две с другой. А по центру между монетами на крепкое кольцо прикрепил медальон в виде яркой, украшенной камнями змеи. Змея с небольшими крыльями, крупной драконьей головой и яркими, темно-зелеными малахитовыми глазами была как будто свита в тугую спираль. Ожерелье-дукач лежало в той же скрыне много лет, ждало своего часу, а потом приехала Владка, а верней, Олэнка, для которой оно и было назначено.
И вот когда все случилось… Владка ведь только с виду казалась тогда независимой, решительной, сильной, уверенной и всегда веселой. И вообще, откуда это взялось, что она все могла? Просто ей некому было помочь. Просто некому. И она, когда вставала утром, сразу начинала держать оборону. Потому что бывает так, что ни деньги, ни связи, ни силы небесные — никто и ничто помочь уже не в силах.
Вот тогда это и случилось, в Хмельницком.
И врач, ой, господи, ну врач! Наш обычный отечественный доктор. Как все. Клятва Гиппократа, то да се. Делай все, что должен, и еще чуть-чуть сообразно своим силам и своим разумениям. Делай невозможное. Верь в чудо. Меня поразило, как он, этот онколог, лучший, как сказали Владке, специалист (как можно быть лучшим специалистом по неизлечимой болезни?), зная, что человек смертельно болен и осталось ему совсем немного, зная, что ничем уже помочь не сможет, как он все равно спокойно, деловито и привычно, без стеснения, как должное, взял за лечение очень большие деньги. Ну ладно, не об этом ведь разговор, ладно. Короче, он, этот доктор — то ли день у него был неудачный, то ли похмелье, что скорей всего, — он безо всякого милосердия, безо всякой деликатности, не подымая головы от карточки и результатов биопсии, обманувшись такой Владкиной уверенностью, веселостью и спокойствием, вроде бы ее явной готовностью ко всяким новостям, хорошим и плохим, ее специальной оборонной маской, которую Владка надевала всегда в безвыходных, казалось бы, обстоятельствах, — громко объявил ей прямо в ее светлое, улыбающееся, но немного напряженное лицо, имя той самой страшной болезни. Болезни, развившейся в один миг, просто в течение нескольких недель.
Владка пришла из поликлиники домой и в тот же вечер позвонила и сказала:
– Я тебе хочу это специально сказать по телефону. Чтобы ты усвоила и не мотала головой, как лошадь, когда мы встретимся.
И я не переспросила, а как-то сразу поняла, не знаю почему. Может быть, по интонации, по охрипшему от переживаний голосу. Я ее поняла потому, что часто понимала Павлинскую без слов.