Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот Вермонтский Отшельник вспомнил о своем дачном прошлом и решил написать хозяину дачи письмо. Дело было уже давнее, можно было сказать ему правду. А Отшельник ведь боролся за правду. «Правда — Бог свободного человека». Максим Горький. И он написал: «Я восхищаюсь твоим музыкальным гением, солнечностью твоей натуры, искренностью твоего мышления. Но одновременно и тревожусь — каким ты останешься в русской истории и в памяти потомков. Искусство для искусства вообще существовать может, да только не в русской это традиции. На Руси такое искусство не оставляет благодарной памяти. Уж так у нас повелось, что мы от своих гениев требуем участия в народном горе».
Вот беда-то. В народном горе не участвовал Ростропович. У него, правда, собственного горя было вот по сих пор. Но можно ли считать участием в общенародном горе беды подростка, который в военные и послевоенные годы содержал семью, голодавшую после смерти отца? Можно ли считать горем запрет на поездки за границу? Он тут же отправился на гастроли на Чукотку и 8 марта послал телеграмму Фурцевой: «Поздравляю Вас, благодарю за доброту. Ростропович из Магадана». Он острил, а это был период, когда он пил вчерную, ежедневно размышляя: не надеть ли ему петлю на шею, поскольку был уже предельно близок к запрету и на профессию.
И при этом — да, в счастливые от горя моменты жизни он играл с одинаковым удовольствием всем: и злодеям, и их жертвам. Он любил рассказывать, как однажды, заехав на Кубу, к барбудосу Фиделю, путешествовал по плантациям сахарного тростника, исполняя рубщикам в часы заката любимые ими мелодии испанских композиторов, пока однажды не заехал в горы и не попал в странное здание, где слушать его собрались военные со знаками различий и без. Причем севшие друг от друга отдельно. Оказалось, что это была тюрьма, где содержали военнопленных. Так вот, в конце концерта, как он обнаружил, плакали и те, и другие.
И Ростропович поверил, что музыка соединяет души. И поэтому заявлял он: в такие моменты люди способны договориться. А что может быть лучше?
Потому без разбора: и плохих, и хороших людей он равно оделял музыкой.
Еще у него был заскок, он считал, что следует «ходить в народ». Встречаться с ним не по праздникам, в Колонном зале Дома союзов, как делали все маститые деятели культуры Страны Советов, а ехать туда, где он живет. От чего, пусть на короткое время, народу станет лучше. Он разъезжал по стране, по самым заброшенным и глухим ее углам, навевая своим волшебным смычком сладкие классические грезы якутам и чукчам, свинаркам, лесорубам, трактористам и нефтяникам, аккомпаниатор же Юра Казаков при этом за неимением рояля подыгрывал ему на баяне.
Вот как жил Ростропович, полагая, что делает народу хорошо. Не задумываясь о том, что краткие мгновения, когда народ внимает его виолончели, не способны сделать лучше всю его жизнь, напротив, после мгновений света лишь черней оказывается мерзость бытия. А ведь эту азбучную истину хорошо знали все профессиональные борцы с властями. Увы, Ростропович не был борцом.
Он не знал азбучных истин, потому что был недоучкой в идеологических вопросах. Еще в консерватории, перескочив благодаря своему виолончельному таланту со второго курса сразу на пятый, он одновременно пропустил несколько важных предметов, которые упорно изучали все оставшиеся студенты. И вот, заканчивая пятый курс, готовясь даже поступать в аспирантуру, он это обнаружил. Ай-я-яй! А он ведь уже считался славным музыкантом, его фамилию собрались было занести на мраморную Доску почета и так увековечить, а тут выясняется, что ему следует, чтобы дальше продолжать пользоваться благами жизни, сдать не больше не меньше как государственный экзамен по истории коммунистической партии.
Эту печальную новость ему сообщил однокашник Слава Рихтер, который и на своем пути обнаружил то же препятствие. «Как нам быть?» — спросил он в отчаянии у Ростроповича, удерживая его за рукав, чтоб не сбежал. «А! — отвечал тот беспечно. — Не нервничай! Зайди в комиссию, заложи большие пальцы под мышки, прищурься, сделай шаг вперед, два шага назад и спроси: „Что делать?“» — «Нет, — отвечал мрачный Рихтер, — этого мне не исполнить. Пойду зубрить „Краткий курс“». Однако изучение настольной книги большевиков обнаружило категорическую неспособность всемогущего учения внедриться в головы двух музыкальных оболтусов.
В конце концов два аполитичных Славы плечом к плечу предстали перед председателем экзаменационной комиссии композитором Гедике, которому было под семьдесят, и потому, услышав название предмета, по которому ему предстояло принять экзамен, он сразу же прикрыл глаза. Выждав, когда Гедике начал клевать носом, Ростропович сделал шаг вперед и заорал: «Наша коммунистическая партия ведет от победы к победе!» Услышав привычное словосочетание, Гедике не проснулся, но одобрительно закивал головой. Оба Славы получили «отлично» и в который раз уверились в том, что если какого-нибудь несчастного композитора еще и могли прищучить, скажем, за авангардизм, то исполнителя, птицу далекого полета, несущую для Родины золотые валютные яйца, — никогда. Если сам не нарывался, конечно.
Его квартирант, Который Бодался с Дубом, с огорчением констатировал абсолютное непонимание виолончелистом Ростроповичем природы социалистических взаимоотношений, а также его наивные представления о добре и зле, но из вежливости хозяина не попрекал. Так они мирно, не мешая друг другу, и сосуществовали. Хотя в Москве уже интересовались у Ростроповича, правда ли, что в дачные сторожа к нему устроился нобелевский лауреат. Ростропович хохотал как безумный.
А зря. Потому что его, наивного, именно за то, что приютил опального борца, и вышибли из родной страны навсегда. Чтоб не нарывался. Он и не думал, что нарывается. Он поступал естественно. С Солженицыным поступили непорядочно, этого было вполне достаточно, чтобы начать ему помогать.
Он был хулиганом потому, что до поры до времени оказывался от наказаний хорошо защищен. А ведь интересующимся сверху товарищам много чего сообщали о его шалостях: о розыгрышах и остротах в адрес неприкасаемых людей (политическая незрелость, клевета), безумных романах с самыми респектабельными женщинами (аморалка) и т. п. Спасала его, с одной стороны, заграничная слава, с другой — странная дружба с Булганиным, который в открытую кадрил Вишневскую, полагая, что хоть эта музыкальная парочка всячески от него и съеживается, но долго вряд ли продержится и желанная прима вот-вот упадет в его объятия. Потому и заслонял ее и безалаберного мужа от нареканий.
Милый Мстислав Леопольдович, типичный представитель поколения, которое упрекали в том, что, не замечая сиюминутной грязи, заняло себя вечным и никак не увлекалось главным в жизни — неустанной борьбой. Борцы упрекали поколение в трусости, потому что пряталось по кухням и никак не хотело идти на площадь. Не шло на плаху. Оно пило, волочилось за женщинами, держало фигу в кармане, ту же власть ругало, но с ее указаниями не спорило. Оно самосохранялось, непрерывно при этом что-нибудь ухитряясь создавать. А следовало — разрушать. До основания. А затем…
Не помню, требовал ли кто-нибудь от наших гениев «личного участия в народном горе», когда в августе 91-го года все мы собрались вокруг Белого дома, не будучи уверены, что вернемся домой? По-моему, нет. Никто из них и не явился. И вдруг откуда-то образовался Ростропович. Один за всех. Гений, не умеющий правильно себя вести, поступающий по толчку сердца. С хозяйственной сумкой он вышел на улицу в своем Париже, сунув в ящик стола записку: «Уезжаю умирать в Россию», отправился в аэропорт, без визы, без предварительных переговоров с кем-либо. И как таран прошел и таможню, и оцепление и явился.