Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером я сидел на кухне, читал, грыз сухарь и думал: с кем это там Вик Викыч разговаривает — в гулкой пустоте мастерской? Я уже решил, что сам с собой. Но нет. Это пришел, приехал отец Василька Пятова. Да, он болел, он всерьез болел, но, представьте, выздоровел! Выздоровел, хотя и был, ей-ей, при смерти — да, да, хотели уже хоронить. Викыч провел его ко мне на голую кухню, и мы оба, даже не перемигнувшись, вдруг сказали отцу, что Василек умер. Да. Он умер. Так случилось. Мы сказали, что Василек Пятов послал тем людям крупную сумму денег, но сам был так расстроен, что попал под машину и погиб. Я сказал просто: «умер», но Викыч (словно накликивая на себя будущее, ах, наш язык, как устроен! как далеко заводит речь) тут же, для пущего правдоподобия, уточнил — скорректировал смерть Василька пронесшимся по шоссе шальным грузовиком, наезжают, мол, на людей, особенно если те подавлены горем.
— Он ведь вас любил, — заключил Викыч.
— Знаю.
Отец уронил скупую мужскую и провел увлажнившимся взглядом по пустым углам мастерской — никакое, нулевое наследство! Да, он погрустнел. (Опечалился.) Но ведь он так и не спросил, где Василек Пятов похоронен. Ушел. Он просто ушел. Может, он потрясен (забыл спросить) и сейчас, спохватившись, вернется?.. Мы прождали часа два с половиной, не меньше; это и есть жизнь, дольше не ждут. (Два с половиной часа прощанья: взаимного их прощанья. Каждый думает, что другой умер. Обоих нет.)
Зато мы спасли Василька от бесконечных поборов. Спасли художника, может быть. Да и отца заставили (возможно) подумать о смысле жизни. Не лишено интереса, если однажды, потрепанные долгим временем и уже едва узнаваемые друг для друга, они столкнутся лицом к лицу на московской улице. То-то радости! Но они не столкнутся. Разве что лет через десять. Отец только и наезжал в столицу сына ради (его денег ради). Жил где хотел, вольная, ленивая, веселая птица. Надо признать, он умел поговорить.
В те дни мне предложили сторожить склад в дальнем Подмосковье. Тишь. Безлюдье. Знаковый момент! — мне повезло увидеть и дано было ощутить, как широко (напоследок) может распахнуться пространство.
— Склад?.. — Я был согласен на что угодно. Я редко ел. Уже месяц, как я потерял чудесную работу в НИИ, где по ночам стерег опустевшие темные этажи (на пару с Ильичем, нарисованным в полный рост). НИИ сторожить — мед кушать. Но сторожение отдали Ларисе, я не взревновал, женщина с ребенком, копейка в дом.
На склад (вдруг продуктовый?) я отправился тотчас, с первой же электричкой. Шутка ли, получить работу складского сторожа. (По подсказке, конечно; по звонку одного доброхота.) Я сошел на маленькой станции. Ни души на платформе. Вот оно.
Склад оказался огромным сараем, что рядом с лесом, из которого выскакивала ветка забытой узкоколейки. Какой-то один паровозик метался по этим рельсам, как в плену, туда-сюда, похожий на чумазую детскую игрушку. Экая глушь! Начальник склада бегло меня оглядел и остался доволен: вписал куда-то фамилию, только и спросив, не мочусь ли я в пьяном виде в постель. (Вероятно, как мои предшественники, травмированные немеряным пространством и свободным временем.) Он кликнул старого служаку в древних выцветших брюках-галифе, а уже тот повел меня в мою будущую каморку, что у самого входа в склад-сарай.
По пути (шли по складу) служака ловко высматривал и еще более ловко выхватывал с длинных полок все, что, как он выразился, мне посчастливилось. Мне посчастливился масляный обогреватель. Я его еле нес, оттягивая до земли теперь и левую руку (в правой машинка). Служака выхватил с полки одно за одним простынь, наволочку и одеяло, все вместе кинул мне, словно у меня еще и третья рука (я успел прижать к груди). Несколько неожиданно мне было выдано клистирное приспособление — резиновый мешок с вьющейся трубкой, борьба, мол, с запорами для сторожей наипервейшее дело. Стало веселей. Я уже стал ждать билет ДОСААФ и пачку презервативов — живой человек!
Каморка холодна, мала и убога; а едва масляный нагреватель заработал, из углов, как и ожидалось, стало припахивать ядреной мочой. Всюду, что ни говори, следы предшественников. (К концу жизни с этим свыкаешься.) Зато дальняя часть склада была завалена большими досками, сороковкой, их завозили по понедельникам, они были свежи, радостны и пахучи: запах непреходящей хвойной новизны. Бродя по складу, я наткнулся на шаткую тумбочку и тут же отволок в каморку, чтобы поставить на нее пишущую машинку. Помню проблему: тумбочка не влезала, мне пришлось отпилить у нее целиком угол вместе с ножкой — треугольная, она сразу нашла, угадала в каморке свое место.
Торец склада не занят, пуст и гол, мне пришла мысль зазвать кой-кого из художников, среди которых я тогда терся, — пусть распишут. Можно орнаментировать или устроить показательный Страшный суд для недругов (и друзей). Или зеркально развалить пространство надвое, как даму на игральной карте: простор! Или же — одну большую и дерзкую абстракцию... Телефон только на железнодорожной станции, но я туда пошел, не поленился. После получасового препирательства с дежурной, после долгих ей разъяснений насчет эстетики склада я сел наконец на стул в диспетчерской рядом с телефоном. Как только приближался поезд, меня выгоняли. Но все же я сделал несколько звонков. Васильку Пятову, Коле Соколику и Штейну Игорю, известному своими абстракциями. (Ему первому. Он страдал от отсутствия больших плоскостей.) Однако все они не захотели в такую даль тащиться, а Петр Стуруа, как выяснилось, умер.
Перелески. Опушки. И какая пустота! И в то же время какая жизнь пустоты — жизнь чистого пространства как простора, то есть в качестве простора.
Да и сам этот бесконечный зеленый простор был как заимствование у вечности. Простор как цитата из вечности.
Мне давалось в те дни ощутить незанятость мира: тем самым подсказывалось будущее. Уже через месяц-два жизнь привела, пристроила меня в многоквартирный дом, в эту бывшую общагу, где коридоры и где вечная теснота людей, теснота их кв метров — дощатых, паркетных, жилых, со столетними запахами.
Так что в последний раз мое «я» умилялось идеальной и совершенной в себе бессюжетностью бытия — вплоть до чистого горизонта, до крохотного, зубчиками, там леска. А если глаза, в глубоком гипнозе, от горизонта все-таки отрывались, они тотчас утыкались в пустоту и в гипноз иного измерения: в ничем не занятый (так и не зарисованный абстракциями) торец склада.
И удивительно, как обессиливает нас общение с ничьим пространством. С ничейным. Никакой борьбы. (Как ноль отсчета.) Живи — не хочу. Тихо. Трава в рост. И петляет ровно одна тропинка.
Я дичал. Я мог разучиться произносить слова. Агэшник все же не из отшельников, хотя и ведет от них родословную. Ни живого голоса, а до ближайших двух деревенек далековато, как до луны (как до двух лун). Получая первую зарплату, я подумал, хоть тут поговорю с начальником. (Он наезжал ровно раз в месяц.) Но сукин сын даже не спросил, как дела? — молча мне отсчитал и уткнулся в желтые бумаги. А когда я, помяв купюры, сам спросил у него, как дела? — он замахал рукой: мол, нет, нет, уйди, изыди.
— Водки нет. Самогон в деревне, — бросил он коротко, не подняв от бумаг заросшей башки. И тотчас во мне заискрила мстительная мысль: пустить по-тихому сюда, на склад, деревенских дедков-самогонщиков, пусть попожарят.