Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комиссию растрогало это сольное представление. Зашептались: конечно, надо бы принять способного ребенка, племянницу Асафа и Суламифи Мессерер, о чем тут разговор. Но Тарасов отвел меня в сторону:
– Понимаете, все, казалось бы, прекрасно. И высоконькая она у вас, и ножки длинные, и прыжок хороший, и спинка гибкая… Но возраст-то! Восьми нет, мала еще, можем навредить ребенку. До восьми лет принимать – это, вы не хуже меня знаете, непорядок, не по школьным это правилам…
Мне пришлось призвать на помощь все свое красноречие, весь напор, чтобы уломать Николая Ивановича. Сотворение звезды по имени Плисецкая началось…
Прозанимавшись в школе всего несколько месяцев, Майя уехала к родителям на Шпицберген. И только на следующий год попала в класс к Елизавете Павловне Гердт, легендарному педагогу. О лучшем балетном наставнике нельзя было и мечтать.
Школьные учителя не раз жаловались мне на Майечкино поведение. Возникали конфликты, из-за которых ее довольно часто выгоняли из класса. Однажды учитель пригрозил отвести ее после урока к директору, но потом забыл об угрозе и ушел в учительскую. Через некоторое время дверь в учительскую приоткрывается и в щель просовывается рыжая головка Майи.
– А вы хотели меня к директору-то вести, – напоминает она серьезно…
Вот и на первых же уроках с Гердт проявилась конфликтность Майиного характера. При ее таланте ей многое давалось легко, и от этого бывало скучновато. Скажем, всех просят встать в первую позицию, все стоят, Майя – нет.
Гердт:
– Майя, в чем дело?
Майя:
– И не стыдно вам мучить детей, Елизавета Павловна! Разве выворотно так долго простоишь?
…Разучивается балетный а-ля-з'гонд, и Гердт просит не поднимать ногу высоко, сначала надо правильно поставить корпус. Майя закидывает ногу выше головы.
Гердт:
– Майечка, я же просила!
Майя:
– А я что, стою неправильно?
Е. П. Гердт
Она стоит, должна признать Елизавета Павловна, абсолютно правильно, но другие эту позицию еще не освоили.
– Ну других и поправляйте, – дерзит Майя. – Ведь потом-то придется поднимать ногу как можно выше…
Бедная Гердт!..
Елизавета Павловна разрывалась между восхищением своей ученицей и возмущением, которое та у нее вызывала.
– Если б можно было поставить Майе отметку не пять, а шесть, я бы поставила ей шесть, – порой признавалась мне Гердт. Но на другой же день: – Иду к директору. В школе останется кто-то один, или эта Плисецкая, или я!
…Обе остались, и за годы занятий с Гердт способная, но вздорная девочка превратилась в выдающуюся балерину.
А в те дни 1938 года я не знала, куда кинуться, где искать сестру. Между тем неведомо для меня происходило следующее. Рахиль с младенцем мучилась в Бутырке, печально знаменитой московской тюрьме, битком набитой и поныне. В камере, где томились десятки матерей с голодными орущими грудными детьми, она пела Азарику колыбельную. Приведу ее нехитрые, но хватающие за душу строки:
Вскоре Ра впихнули с женщинами-уголовницами, как водилось, в вагон для скота, без рессор. И отправили куда надо. От заключенной, любовницы начальника поезда, она узнала, что везут их в Казахстан.
Холодные весенние ветры свистели в щелях. Мучила безумная жажда – кормили соленой воблой, не давая воды. Но мучила ее и мысль о том, как сообщить родным, что с ней. Произошедшее дальше скорее похоже на литературный вымысел.
Но это не мелодрама. Что было, то было.
На полустанке Рахиль, взобравшись повыше на узел с вещами, глянула в зарешеченное вагонное оконце: на рельсах толкутся закутанные в тряпье существа с флажками. Женщины! Две стрелочницы. Ра быстро хватает обрывок бумаги, которую узники получали для уборной, берет обожженную спичку – уголовницы дали, у них все есть – и нацарапывает: «Едем, кажется, в Казахстан. Ребенок со мной…» И наш адрес в Москве.
Складывает весточку уголком, бросает в окно.
Одна женщина отвернулась. А вторая – в ее лицо Ра впилась глазами – проследила за полетом бумажки, подняла и кивнула: ладно, мол, передам.
Поразительно, но письмо действительно дошло!
Оно сказало главное: сестру отправили в Казахстан. Решение приняла я мгновенно – хлопотать, выручать.
Для этого у меня в ту пору имелись кое-какие рычажки. Дело в том, что в 37-м, в разгар сталинского террора, на артистов Большого вдруг высыпали с кремлевских небес мешок орденов. В те годы орден – редкость. Меня наградили «Знаком почета» за номером 4000.
Молодая балерина в светлом чесучовом пиджачке с орденом в петлице, независимо вышагивающая на, как говорят у нас в балете, выворотных ножках, – это производило впечатление, распахивало двери в высокие кабинеты.
Так, во всеоружии, я и двинулась на Дмитровку в прокуратуру. То есть в учреждение, от которого тогда старались держаться подальше.
– Вам кого, девушка? – ошарашенно уставился на меня случайно подвернувшийся чин, косясь на орден.
– Хочу попасть к Вышинскому…
Чин принял во мне удивительное участие. Он оказался в прокуратуре хозяйственником. Фамилию его помню и сейчас, Малютин. В Казахстан, говоришь? Ну, к самому Вышинскому ни к чему, он больно высоко. А вот в такой-то и такой-то кабинеты стоило бы попробовать, авось набредешь на добрую душу…
И я отправилась по тамошним угрюмым коридорам. В разговорах с чиновниками напирала на то, что у арестованной сестры грудной ребенок. Хочу спасти его от гибели, взять к себе, твердила я. Скажите, где сестра, где ее искать?
– Плисецкий? Михаил Эммануилович? – полистал при мне какую-то папку один прокурор. – Так ему же дали десять лет без права переписки…
Я еще не знала, что у этой кодовой фразы, советского эвфемизма тех дней, – один страшный смысл: Мишу уже расстреляли. Отец будущей звезды мирового балета никогда не увидит свою дочь на большой сцене, не поразится ее дару.
1937 год