Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они даже думали с Марией Натановной, что в новом и окончательном уже своем городе обзаведутся непременно участком и на нем выстроят дачу, посадят яблони и вишни, и внуки будут к ним приезжать дышать воздухом. Помотались они по Союзу за тридцать почти лет службы будь здоров – и Сибирь Восточная, и Сибирь Западная, и Средняя Азия, и Казахстан Восточный, бывший Алтайский край, и по общежитиям, и по казенным квартирам. Так что очень уже им хотелось тихой гавани, своей собственной.
О городах расспрашивал Николай Игоревич знакомых, собирал сведения в блокнотик.
Из гражданской одежды имелся у Николая Игоревича один костюм черно-коричневый и один костюм сливочного цвета, летний.
– Оба цвета вкусные, – говаривала Мария Натановна.
Вкусные, сытные, калорийные, добавлю я от себя.
Костюмы были давнишние, но сохранились как новенькие в темном высоком шкафу, пропахли смертельной лавандой. Что для человека летучая сладость, то для моли летучей – смерть. Сладкая ли, не знаю. Костюмы сохранились, так как и вне службы Николай Игоревич носил военную форму. В ней ходил в магазин, и на рынок, и в кино с Марией Натановной. Были у него рабочие брюки, старые, от военно-полевой формы, – очень удобные, плотные темно-зеленые галифе. В старых армейских рубашках ходил Николай Игоревич дома, закатав до локтей рукава. Но в поездку он решил надеть гражданское. Чтобы слиться с толпой, не выделяться. Костюм ему было жалко трепать по поездам, и потому взяли в местном ЦУМе черные простые брюки.
– Смотрю на них, и кажется, будто горелым пахнет, не брюки, а головешка, – сказала Мария Натановна.
Купили рубашку в желто-серую клетку.
– Немного солнышка, – обрадовалась Мария Натановна.
Из простой светло-серой шерсти она связала Николаю Игоревичу толстый свитер с высоким воротом. Купили серое драповое пальто, такое же тяжелое, как офицерская шинель. Шапку-ушанку Николай Игоревич решил надеть все-таки свою, армейскую, старую, со вмятиной на месте кокарды; шапка эта была у него рабочая, он носил ее с ватной телогрейкой. Выглядел в своем дорожном одеянии Николай Игоревич солидно. Несмотря даже на армейскую шапку с вмятиной.
– Импозантно, – сказала Мария Натановна.
Они посидели перед дорожкой на старой кухне. Таракан прошуршал. Никак не было возможности избавиться в этой квартире от тараканов, исчезали и набегали вновь. Мария Натановна надела на выход черное пальто с меховым серебристым воротником и такую же меховую шапочку. Шли они к станции молча, наблюдая проезжающие трамваи, вдыхая сладкий смертоносный воздух. Снег лежал только что выпавший, младенческий. Мороз был слабый, не подгонял.
На платформе ждали поезда.
– Носки шерстяные я не забыла тебе положить? – спохватилась озабоченно Мария Натановна.
Утро стояло прекрасное, тихое, с фиолетовыми тенями. Поезд пришел чистый, натопленный, с белоснежными занавесками в сияющих окнах. Мария Натановна зашла вслед за мужем в вагон, увидела кипящий титан, туго натянутую дорожку, белое постельное белье, спящих еще пассажиров за зеркальной дверью купе. Поцеловала мужа в гладко выбритую щеку, холодную с улицы. Он поцеловал ее, вдохнул запах духов и пудры. Он любил наблюдать, как она пудрится перед круглым зеркальцем. Как прыскается душистой водой.
– Провожающие, выйдите из вагона, – сказала проводница в черной форме с золотыми пуговицами.
Мария Натановна примерилась и спрыгнула с ажурной ступеньки на низкую, песком посыпанную платформу.
Она стояла внизу. Из серого мехового облака смотрело маленькое лицо.
Громадный железный состав тронулся. Мария Натановна прошла за ним недолго, пока он не ускорил ход.
Вечером ей было скучно одной дома. Она посидела у телевизора. Начала вязать из цветных остатков шарф. Оставила вязанье, выключила телевизор, села на кухне за стол, из тетради не вырвала, а ножницами вырезала аккуратно лист, послушала тик-так часов и начала письмо:
«Здравствуй, дорогая Лерочка! Вот взяла твою старую тетрадку по математике, одни пятерки, чистый из нее листочек вырезала и пишу тебе. У нас морозец. Не знаю, как у вас, говорят по телевизору, что ноль градусов, но они и про нас говорят, что минус пять, а холоднее. Начала тебе шарф…»
Николай Игоревич стоял у окна в узком коридоре. Поезд качался и вез его за Урал, в русскую Европу. К городу на чистой реке. О нем рассказал Николаю Игоревичу человек по имени Никита. Он окончил военное училище в Ленинграде и отслужил в городе на чистой реке один год – круглый, завершивший круг, замкнувший и укативший. Год укатился, а Никиту отправили к ним, в Восточный Казахстан, уже не лейтенантом, а капитаном, и он щеголял в новенькой светло-серой шинели, и девушки на быстрых каблучках поглядывали на него.
Никита успел разглядеть город на чистой реке и зимой, и летом, и осенью, и весной, и в солнце, и в тьму. Жил он там на съемной квартире, в доме, который строили после войны военнопленные немцы, и в этом Никита усматривал символический смысл. Никиту считали слегка сумасшедшим, но сумасшествие его вызывало даже уважение. Никита был обращен своим бледным, не впитывающим солнца лицом в давно отгремевшую войну, хотя как отгремевшую? – если и посейчас находятся снаряды, готовые разорваться от неосторожного толчка, погубить и покалечить. Никита хотел увидеть ту войну как можно лучше, хотя бы и чужими глазами. Но ведь и астроном смотрит в космос не своим слабым глазом, а электронным глазом машины. Никита собирал свидетельства непосредственных участников, он спешил – шли уже восьмидесятые годы, поколение вымирало.
Никита жил войной. Он жил на войне. Даже с красивой девушкой, танцуя в Доме офицеров под музыку диско. Война не кончалась. Не в силах Никиты было ее остановить. Никита много об этом переговорил с Николаем Игоревичем, который годился ему в отцы, но оказался лучшим собеседником. Сиживали они за столом у Николая Игоревича до утреннего бледного света. Никита рассуждал о Боге.
– Если бы он был, – говорил Никита, – если только предположить, что Он есть, то возникает вопрос: как Он видит? Как Он видит все, со всех сторон, каждую точку Вселенной, одномоментно? Не есть ли глаза людей – Его глаза? Множество Его глаз.
Так рассуждал Никита. Не он первый, не он и последний.
– В войне столько миллионов людей было, и каждый что-то видел своими глазами, и если собрать все эти картинки в одну, то это и будет взгляд Бога. Всеобъемлющий. Вездесущий. Потому что люди везде были – и на небе, и в щелях на земле, и в подвалах, и в чистом поле, – везде и повсюду, в штабах, в лагерях, по болотам пробирались, под артобстрел попадали, под бомбы, лежали в госпиталях, сколько их там было, везде и повсюду, сколько миллионов глаз, сколько за четыре года каждый успел рассмотреть. Если бы все это собрать, и был бы полный взгляд, взгляд Бога. Но уже не соберешь, никогда не соберешь, сколько там погибло народу, они уже никогда не расскажут, да и эти, кто до сегодняшнего дня доплыл, и они мрут. Или не помнят. Или не хотят говорить правду. Или не умеют. Но это уже помехи, искажения, астрономы тоже с помехами видят. И ничего нет второстепенного, все главное, ничего нельзя выкинуть, упустить.