Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Президент меняет акт после вонзания трех, самое большее, четырех пар бандерилий. Третьим и последним отделением является смерть. Третий терсьо состоит из трех частей. Вначале следуют бриндис, или приветствия, президенту, матадор посвящает быка ему или кому-то другому, после чего идет работа с мулетой. Мулета представляет собой алую ткань из саржи, которая висит на палке с острым шипом на одном конце и рукояткой на другом. Ткань насаживается так, чтобы свисать складками, и крепится возле рукояти барашковым винтом. В дословном переводе слово мулета означает «костыль», но в корриде оно относится к этой палке с алой саржей, которой матадор должен усмирить быка, подготовить его к убийству и, наконец, взяв мулету в левую руку, заставить быка опустить голову, после чего заколоть его ударом шпаги между лопатками.
Таковы три акта «бычьей» трагедии. Первый терсьо, лошадиный, дает понять, в чем состоят следующие два; если на то пошло, именно он делает их возможными. В первом акте бык выходит на арену с полным запасом сил, он уверен в себе, быстр, свиреп; настоящий конкистадор. Все его победы в первом акте. В конце первого акта он как бы торжествует. Расчистил арену от всадников, владеет ею единолично. Во втором акте над ним глумится невооруженный человек, бык получает чрезвычайно болезненные уколы бандерилий и теряет самоуверенность, его слепая ярость испаряется, и он сосредотачивает всю свою ненависть на индивидуальном объекте. В третьем акте ему противостоит человек-одиночка, который без посторонней помощи должен утвердить над ним свое превосходство с помощью тряпочки на палке — и затем убить: спереди, перегнувшись над правым рогом, погрузив шпагу в загривочную дугу между лопатками.
Когда я только начинал ходить на бои быков, единственная часть, которая мне не нравилась, была терсьо с бандерильями. Они производили в быке ошеломляюще резкое изменение. После вонзания бандерилий бык превращался в совершенно другого зверя, и я негодовал, видя потерю той дикости и свободолюбия, которые он приносил с собой на арену; тех самых качеств, которые достигают точки своего ярчайшего проявления при встрече с пикадорами. Но когда в ход пущены бандерильи, с быком покончено. Они — его приговор. Первый акт — это суд, второй акт — вынесение приговора, третий — казнь. Впоследствии, когда я узнал, насколько опаснее становится бык, уходящий в глухую оборону, как — после уколов бандерилий, которые его отрезвили и заставили поумерить быстроту ног, — он начинает целиться каждым ударом рога, подобно охотнику, который тщательно целится в какую-то конкретную птицу, а не палит по всей стае и мажет; и наконец, когда я узнал вещи, которые можно с ним вытворять будто с театральным реквизитом, когда он правильно замедлен, однако еще сохранил смелость и силу, мое восхищение быком не развеялось, а вот сочувствия к нему я испытываю не больше, чем к холсту, на котором написана картина, или к мрамору, который обтесывает скульптор.
Если не считать работ Бранкузи, я не знаю ни одной современной скульптуры, которая хоть в чем-то была бы равна пластике современного боя быков. Но коррида — искусство столь же не перманентное, как пение и танец, против которых предостерегал Леонардо; когда исполнитель исчезает, это искусство остается лишь в памяти тех, кто его видел, и умирает вместе с ними. Разглядывание фотографий или чтение описаний только убивают воспоминание о нем. Будь такое искусство перманентным, оно стало бы одним из главенствующих, однако оно недолговечно и прекращает существование вместе со своим создателем, в то время как искусство академическое невозможно даже оценить, пока хорошенько не закопают несущественную физическую гниль того, кто его сотворил. Это искусство имеет дело со смертью, и смерть стирает его с доски. Но оно никогда не утрачивается навсегда, поскольку во всех искусствах любые логические усовершенствования и открытия совершаются кем-то еще; и вот почему ничто в действительности не пропадает навечно, кроме самого человека. Было бы очень приятно сознавать, что если бы со смертью художника вдруг куда-то исчезали все его полотна, находки, к примеру, сделанные Сезанном, вовсе не сгинули бы, а были взяты на вооружение его подражателями. Ага, так они нас и послушались.
Предположим, полотна какого-то художника исчезают вместе с ним, а книжки писателя автоматически уничтожаются при его смерти и существуют лишь в памяти тех, кто их прочел. Именно это и происходит в корриде. Искусство, метод, практические усовершенствования, какие-то открытия — все это остается; но индивидуум, чьи действия их создали, тот, кто послужил лакмусовой бумажкой, первоисточником, исчезает, и пока не появится другой, столь же великий индивидуум, эти вещи, которые имитируются подражанием в отсутствие первоисточника, вскоре деформируются, ослабляются и теряют какую-либо связь с оригиналом. Искусство создается лишь индивидуумом. Индивидуум — это все, что у тебя было, есть и будет, и любые школы служат только для сортировки своих членов по масштабам неудач. Когда появляется великий художник, он использует все, что в его искусстве было открыто или известно до него, вынося вердикт — принимаем или бракуем — за время столь короткое, что знание, кажется, родилось вместе с ним; то, что заурядный человек осваивает всю жизнь, великий мастер схватывает мгновенно, после чего преодолевает границы доселе известного или сделанного и создает что-то свое. Однако порой между великими проходит слишком долгое время, и те, кто знавал великих предшественников, редко признают величие за новыми именами. Они хотят былого, причем в том виде, каким оно осталось в их памяти. А вот другие — современники — признают пришествие новых великих мастеров благодаря их способности удивительно быстро все ухватывать, и, наконец, вслед за ними решаются последовать и те, кто помнит стародавнее. Им простительна подобная медлительность, потому что за период ожидания они видели столь многих ложных гениев, что развившаяся подозрительность не позволяет довериться даже собственным чувствам; только воспоминаниям. Память, конечно, никогда не правдива.
Когда зритель заполучит себе великого тореро, он скорее потеряет его вследствие болезни, нежели из-за гибели на арене. Ни один из тех двух воистину великих, кто появился после ухода Бельмонте, не сумел продержаться полную карьеру. Одного забрал туберкулез, второго превратил в развалину сифилис. Вот вам два матадорских профзаболевания. Тореро начинает бой на солнцепеке, зачастую до того жутком, что небогатый зритель с радостью отдал бы, кажется, раза в три больше за билет, лишь бы сидеть в тени. На матадоре тяжелый, золототканый жилет, вынуждающий потеть на солнце, как на боксерской тренировке со скакалкой. Объятый жарой, без возможности встать под душ или обтереться спиртовым лосьоном, чтобы стянулись поры, стоит матадор под неторопливо спускающимся солнцем, пока тень амфитеатра наползает на песок. Он стоит сравнительно неподвижно, но готов прийти на помощь, пока его коллеги убивают своих последних быков. В конце лета и начале осени на высоких плоскогорьях Испании зачастую бывает так холодно, что к концу корриды в таких городках тянет надеть пальто, хотя в начале зрелища рискуешь получить солнечный удар, если сидишь с непокрытой головой. Испания — страна горная, добрая ее часть прямо-таки африканская, так что осенью и в конце лета на закате быстро холодает, и холод наносит смертельный удар по любому, кто вынужден стоять мокрым от пота, не в состоянии даже обтереться досуха. Боксеры принимают все меры, чтобы не простудиться в разгоряченном виде, а вот у тореро такой возможности нет. Одного этого хватит, чтобы объяснить уровень заболеваемости туберкулезом, даже не учитывая измотанность от ночных переездов, пыли и ежедневных боев в августовско-сентябрьский сезон ферий.