Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«На сценической „площадке“ второго курса, – вспоминает И. Жигалко, – он играл Старика в рассказе А. Серафимовича „У обрыва“. Рассказ произвел на Шукшина сильное впечатление. Я лично знала Серафимовича (еще в студенческие годы подружилась с его семьей). Василий настойчиво допрашивал: каким Серафимович был в жизни, как слушал (слушать собеседника Серафимович умел превосходно), как говорил? Очень интересовала Шукшина драматическая история рассказа, написанного в разгар революции 1905–1907 годов; интересовали Шукшина и географические подробности (в частности, на какой большой реке происходят описываемые в рассказе события). Но самое главное, народный характер Старика и те средства, которыми этот характер создан, – это все было внутренне близко Шукшину. Было близко прозрение высокой поэзии образа через обыденность обстановки и поведения героя. И когда, после вопля отчаяния бежавшего из города от жандармов наборщика, зазвучал спокойный голос Старика, немногочисленные зрители „площадки“ – я не преувеличиваю – буквально замерли:
«Глянь—ка, паря, вишь—ты: ночь, спокой, все спит, все отдыхает, – неторопливо говорил Старик—Шукшин… – Трава—то примялась, а утресь опять поднимется, опять в рост… наут—ресь опять каждый за свое – птица за свое, зверь за свое, человек за свое. Только солнушко проглянет, а тут готово, начинай сызнова… Так—то есть, паренек»…»
…А матери и сестре летели на Алтай, в Сростки, в первые месяцы его учебы такие письма (надо же было объяснить, «на кого» он, поехавший поступать в Литературный институт и пославший телеграмму, что поступил в Историко—архивный, все—таки учится):
«…Столько дел, что приходишь домой, как после корчевки пней… Учиться, как там ни говори, а все—таки трудновато. Пробел—то у меня порядочный в учебе. Но от других не отстану. Вот скоро экзамены. Думаю, что будут только отличные оценки.
Но учиться страшно интересно. Говоришь, смотрела «Бродягу». Они здесь были – в институте у нас – индийцы—то. И сам этот бродяга, и все, кто с ним.
Фильм «Бродяга» сделал Радж Капур, т. е. тот, кто играет бродягу. Он режиссер этой картины и сам в ней играет. Вот, чтобы ты поняла, на кого я учусь.
Ну а дела мои идут замечательно. Только вот время не хватает. Скоро переходим в общежитие. Три человека в комнате – замечательно. Деньги пока есть. Это те триста рублей, которые ты прислала мне – забыл когда, то ли до праздника или после праздника. В предыдущем письме ты писала, что вышлешь еще триста рублей. Если я их получу, то мне хватит до Нового года».
Отсюда можем заключить, что он не только с большой охотой учился и стремился быть на равных с теми, кто был моложе его и кто формально знал и больше успел прочитать и посмотреть, чем он, но и то, что он уже на первых курсах стремился к тому, что осуществил в последние годы жизни: «Он режиссер этой картины и сам в ней играет».
Шукшин же стал, как мы знаем, еще и автором сценария своих фильмов.
Примечательно и то, что ему не хватает именно времени, а не денег. Материально же он весьма доволен, хотя живет, как аскет: представьте себе, какова жизнь в течение пяти—шести месяцев на «довольствие» в шестьдесят рублей («триста рублей» – это «старыми», до 1961 года, деньгами).
«Пробел—то у меня порядочный…» И ранее того, и после того он много раз говорил о том же – о недостаточности, о скудности своих знаний. И, кажется, успел убедить в этом не только себя, но и многих других. На самом же деле, и довольно скоро, – но неизвестно: заметил ли он это сам? – наступил период, когда Шукшин не только сравнялся в своих «книжных» знаниях с самыми искушенными по этой части «китами», в чьем распоряжении были блестящие «фамильные» библиотеки, но и далеко обошел и превзошел их.
По воспоминаниям той же Ирины Александровны Жигал—ко, Шукшин брал читать из ее библиотеки множество отнюдь не «распространенных» книг. Среди них были такие, например, как «История цивилизации» Бокля, как Коран.
«Последняя книга, – пишет Жигалко, – была чужая. Я предупредила: „Ненадолго, Вася, ладно?“ Он вспыхнул: „А когда я брал книги надолго?„…“ Позднее, и уже на более долгий срок, он брал из библиотеки И. Жигалко двухтомную (теперь вышли уже четыре тома) «Крестьянскую войну под предводительством С. Т. Разина“.
Он прочитал в студенческие годы и Библию, и собрания сочинений Толстого, Достоевского, Чехова, Глеба и Николая
Успенских, Решетникова, Горбунова, Лескова, Горького и многих—многих других.
Прочитал? Нет, правильнее будет сказать – изучил. Настолько внимательно, что некоторые эпизоды, некоторые образы русских классиков, помимо его воли, неосознанно перешли, в качестве невольных литературных реминисценций, в его собственные произведения.
* * *
Ничто не ускользало от его взора, все вызывало пристальное внимание, изучалось, обдумывалось, осмыслялось.
С однокашниками об этом он делился крайне редко и как бы случайно, зато регулярно сообщал о том, что волнует его и занимает, Ивану Попову. (Это и была в то время та самая заветная «отдушина», о которой мы упоминали выше.)
Попов учился в то время в Киеве, уже в Высшем художественном училище. Он стремился стать художником не только по диплому. К тому же, по сути, стремился и Шукшин. У них было много, много общего не только по воспоминаниям детства, но и по тогдашним, еще не очень—то определенным, творческим задачам. Это выяснилось тогда, когда они в начале 1955 года снова, после долгого перерыва, встретились в Москве на парадной лестнице ВГИКа, а потом долго бродили вместе по улицам столицы, говорили и не могли наговориться.
Каждый почувствовал другого как близкую, как родную душу. А потом затеялась переписка, постоянная и частая. Письма были «глобального» порядка, бытовые и родственные предметы занимали в них лишь самое дежурное место. В основном же – и главном! – речь в них шла о литературе и искусстве, о проблемах творчества. К великому сожалению, целый чемодан с этими шукшинскими письмами был у Попова украден в конце пятидесятых годов, уцелели лишь несколько «автографов» Шукшина, случайно хранившихся в другом месте. Но даже по ним, по этим сохранившимся письмам мы сможем установить в высшей степени своеобразную и, кстати сказать, опровергающую «дремучесть» и «недалекость» студента Шукшина, картину мучительного и прекрасного становления нашего героя.
Первое из уцелевших писем к Попову датировано январем 1957 года:
«Здравствуй, Ваня!
Получил твое письмо. Спасибо, дорогой. Я очень рад, что у тебя все благополучно (у меня с некоторых пор свое, особое понимание благополучия). Если говорить проще – я рад, что ты не женился. Право же, дело тут не только в свободе, которой тоже очень следует дорожить, но и в чем—то еще, непонятном.
Итак, ты работаешь. Как я завидую тебе, Ваня. Когда я получаю твои письма, я думаю о себе, о том, что, наверно, и я когда—нибудь окончу институт.
О фильме «41–й». На мой взгляд, ты несколько преувеличиваешь художественное значение фильма. Впрочем, это понятно. Твое сердце художника не выдержало перед изумительной работой оператора. Здесь можно говорить о том, что это слишком красиво, сказочно красиво, но это действительно здорово. Однако, если судить по большому счету, я позволю себе критиканство. Актеры: Извицкая играет Марютку, но это не Марютка—рыбачка, грубая и нежная дочь моря. Когда она (Извицкая) повторяет – «рыбья холера» – это неприятно гнетет, точно перед тобой умный человек разыгрывает шута. И вообще – не выходят у нас еще т. н. «простые люди». Тут происходит своеобразная переоценка ценностей. Мы отказываем этим «простым людям» в уме, в сложной психологии и оставляем им лежащее поверху вроде – «рыбьей холеры» и т. п. Забыли, что Чапаев, Максим – тоже были простые люди. Композиционно фильм очень неровный. Первая половина – пески – затянуто. Герой – любуется собой. (Это несколько субъективно, но я не выношу красивых мужчин.)